Свидание длиною в жизнь

 

                    Памяти матери посвящается

1.

– Здравствуйте, здравствуйте. Вы, наверное, ко мне. И вы, конечно, врач, да? Объявление по радио, да? Ах, как нехорошо: столько шума. Я же просил не беспокоить... Вот-вот будем в Симферополе, там меня встретят, отвезут... Вы из какого вагона? Из пятнадцатого? Ай-яй-яй, так далеко шли. Нет-нет, уже не болит. Только когда ворочаешься, болит. Присаживайтесь. И прикройте дверь, пожалуйста: люди ходят, заглядывают. Неудобно. Все волнуются. Такие хорошие люди. Вот и мои соседи по купе куда-то ушли. Столько суматохи. Столько внимания моей персоне, а она этого совсем не заслуживает. И вообще я что-то задержался на этом свете. Пора мне уже идти на встречу с моей Минной.

Хотите меня посмотреть? Зачем? Сердце все равно далеко, а у вас, я вижу, ни послушать, ни давления измерить.

Вы едете отдыхать или по службе? Отдыхать? В Ялту? В Мисхор?.. Ах, в Симеиз. Я понимаю. Очень хорошее место. Один? С женой? Даже с дочкой? Это замечательно. Впрочем, что тут замечательного? Сейчас это такие деньги, что выгоднее ехать прямо на Гавайские острова... А что это вы решили в сентябре? Бархатный сезон? Ах, так отпуск дали. Ну, конечно. А дочка? Она что, в школу еще не ходит? Шесть лет. Да, еще бы, в будущем году уже надо будет проситься в отпуск летом. А дочка, слава Богу, здоровенькая? Бронхит. Я так и думал.

...Мой пульс? А что он вам даст? Пульс, как пульс. У всех людей пульс, и у меня тоже... Что вы говорите?! Даже давление по пульсу?! Подумать только! И нарушения ритма?.. Впрочем, когда у меня семь лет назад был второй инфаркт, тоже все время говорили о каком-то нарушении ритма. Ничего, Минна меня узнает и без ритма, и без давления, и даже без пульса. Главное, чтобы сердце у меня было с собой. Вообще, когда что-нибудь случалось и я бывал виноват – а  у еврейских женщин всегда муж во всем виноват, – она говорила: «Какой ты, Айзик, все-таки бессердечный!» Для нее это был самый великий грех...

Что? Помолчать? А вы представьте, что это я сам с собой так. Приятно, знаете ли, поговорить с умным человеком. Теперь это со мной часто случается. Особенно, когда я рядом с Минной. По пятницам. Я захожу за оградку, закрываю калиточку, сажусь на скамеечку и остаюсь с ней наедине. И говорю, говорю... Да, с собой, конечно. Я же все понимаю... И все-таки с ней тоже... Пятого ноября будет шесть лет... Это я свой второй инфаркт пережил, а она – нет.

Не надо много говорить? Хуже для моего сердца? Хуже уже ничего не будет. А насчет «говорить»?.. Так это же я вслух не буду говорить, а про себя же я все равно буду... А вы вот что: вы не слушайте. Зачем вам мои цорес? У вас, наверное, своих хватает... Вы не знаете, что такое «цорес»? Счастливый человек: он не знает, что такое «цорес»? Цорес, мой хороший, это то, что каждому подходит без примерки... Нет, я не портной, я – бухгалтер.

...Вы врач по какой специальности? Хирург? Какая нужная у вас профессия. Ах, вы вообще военный врач?!.. Это же надо... У меня старший сын – тоже врач.

...Доченька, милая, не надо никого извещать. Меня на вокзале встретят. На машине. Племянник... Что? Будет лучше, если «скорая помощь»? Может быть, вы и правы. А как вы сообщите? По радио? Подумать только, в наше время с паровозов сбрасывали сообщения на таких огромных обручах. Никогда не видели? Ну откуда вам видеть? Вы ведь такая молоденькая, хорошенькая...

Фамилия? Пишите: Школьник. Да, это фамилия такая. Зовут? Аркадий Александрович. Только... Вам же, наверное, надо, как в паспорте? Тогда пишите: Айзик Аронович. Это легко пишется, вы не ошибетесь. Записали?.. Лет? Не надо указывать, доченька, сколько мне лет: врачи не любят ехать к больным, которым больше восьмидесяти пяти лет. Спасибо, дочурка, спасибо...

...Почему я еду один?.. В Москве меня посадили – в Симферополе встретят... Я ведь домой еду... Правда, в этом доме, кроме меня, уже никого нет... Я понимаю ваш вопрос: в моем возрасте одному лучше в такое путешествие не... Но я же не на экскурсию в Москву ездил. Я с дочкой прощаться ездил. И провожать ее. Навсегда. И внуков. Любименьких моих...

Хотите открыть дверь? Душно? Я понимаю, но, может, лучше окно открыть? Правда, те, кто со мной ехали, уже пробовали, но вдруг... Не получается, да? Жалко...

Знаете, молодой человек, вы идите. Не надо возле меня сидеть. Вас жена ждет. И дочка. Скоро Симферополь – вам надо спешить. Приедете в Ялту, а там уже темно. Сейчас так рано темнеет. А вам еще до Симеиза... Это тоже не близкий свет. А у вас там адрес есть? Да?! Это меняет дело. Хорошо, когда знаешь, куда едешь. Хуже всего – неизвестность. Вот мой сын уехал в неизвестность...

Знаете, что я вам скажу? Зачем вам ехать, на ночь глядя, куда-то к черту на кулички? Ну что «такси»? Так вам и захотят эти «такси» ночью ехать на побережье! И потом, знаете, какие это сейчас деньги?! Без гроша останетесь. А так – заночуете у меня. Душ примете. Я один. Вы мне понравились. И жена ваша мне понравится. Вы откуда? Из Северодвинска? Где это?.. Подумать только... Ну, так как? На вокзале уже машина будет, нас отвезут. Что? И «скорая помощь» тоже? Да, я не подумал... Все-таки считаете, меня заберут в больницу? Не знаете? Ну конечно, без анализов, без кардиограммы... Сколько длился приступ? Наверное, час. Или больше. Нет, не помню. А это имеет значение?

...Нет, мне нельзя инфаркт. Третий инфаркт – это плохо. Я понимаю, что и первый не сахар, но третий... Раньше так было с третьим приступом аппендицита. Впрочем, этого, хоть вы и доктор, можете не знать. Помню, до войны говорили: первый приступ аппендицита – это еще можно пережить, второй – это лучше под нож, а третий – это уже или хирург, или погост... Сейчас так с инфарктом: третий – это уже на погост... Он смеется... Что, не так? Живут и с третьим инфарктом?.. А! Какая это жизнь после третьего инфаркта! Конечно, это намного ближе к Минне, но разве это жизнь?!

Все-таки вы идите. Я вам обещаю, что до Симферополя я не умру. Если умру, так только дома. В крайнем случае, в больнице. Но в поезде?!.. Это такие хлопоты людям! Вот и вам тоже... Вы  в каком вагоне едете? Ну да, в пятнадцатом, я помню, но в каком: купейном, плац... В плацкартном? Так переходите все сюда! Я же здесь один.

Ну что вы меня все время успокаиваете! Мне ничего не болит... Ну, почти не болит. Вот сейчас еще одну таблетку от сердца приму –  и все в порядке... Видите, какая у меня особой аптека? Всем аптекам – аптека. Я же инвалид войны, так любые лекарства – мои. И совсем бесплатно. Правда, я эту свою привилегию лучше врагам уступлю. Пусть они лечатся. То есть пусть у них болячки... Ну, вы понимаете...

Будьте добры, налейте мне чуть-чуть зельтерской... Какая теплая, противная вода. И газ весь давно вышел. Что покупать? Кока-кола?.. Не люблю я что-то эту химию...

... И все-таки напрасно вы возле меня сидите. Видите, я совсем здоровый человек. Ну, хорошо, хорошо, не совсем здоровый, но и не такой больной, чтобы ему нужна была нянька. Ничего себе нянька – дипломированный врач, к тому же хирург. Что? Недипломированных врачей не бывает? Я знаю, но так говорят... Идите, вас ждут. Что «долг»?! Долг долгом, но если у врача нет даже трубочки, не говоря уже о шприцах и ампулах... Смешной человек...

Нет, все-таки вы мне очень симпатичны. Знаете, у меня в Симеизе есть друзья. Мы с Минной иногда наезжали туда. Хотите, я позвоню вечером? Я же могу даже из больницы позвонить. Или записку написать. Всё! Всё! Я уже не волнуюсь, хотя поволноваться за такого симпатичного человека совсем не грех... Ему смешно... Ну, ладно...

Как вас зовут? Улдис?.. Как интересно... Латыш... Понимаю, что не еврей... Как вы смело: «Латыш». Вы всегда так смело говорили? Счастливец. Хотя... Я тоже могу смело говорить, что я – еврей. Уже могу. Правда, еще не гордо, но уже смело. Не Бог весть что за достижение, но...

Вы знаете, я часто бывал на коллегии своего министерства. И министр меня знал: все-таки главный бухгалтер крупного треста. Но я всегда садился сзади. За спины. Мне всегда казалось, что мой длинный нос там совсем ни к чему... Нет, вру. Наоборот, я считал, что это члены коллегии так считают... Хотя, вполне возможно, что я ошибался... Теперь бы я уже не прятался за спины. Только где сейчас найдешь еврея в руководстве крупного треста?

А почему вы все время молчите? Хотите сказать, что я и за себя, и за вас? А может, вам неприятна болтовня старого еврея? Хорошо, я буду молчать... Нет? Не неприятна? Тогда что? Ах, мне нельзя волноваться! Но я же все равно буду волноваться, говорю я с вами или нет... Всё, всё, я уже спокоен. Я совершенно спокоен.

Помогите мне, пожалуйста: положите под подушку мой портфель. Будет выше. Взять подушку со второй полки? А это можно? Ну...

Скажите, Улдис, а как ваша фамилия? Розенберг?.. О-очень интересно... Нет-нет, я ни на что не намекаю, просто... Розенберг – это же еврейская фамилия! А? И немецкая тоже? Да, в общем... Он смеется... Как говорила моя Минна, кому – смех, а кому – гелехтер... Что такое «гелехтер»? Это... Это тоже смех, только горький...

Что вы, что вы, Улдис! Я совсем не хочу, чтобы вы были евреем. Боже упаси! В наше-то время... Но я просто как-то больше привык общаться с людьми, которые знают, что такое «гелехтер»... Почему? Это уже интересный вопрос... Еще что «почему»? Почему меня по паспорту зовут так, а на самом деле иначе?.. Верно, Аркадий Александрович. А по паспорту – Айзик Аронович. Не так звучно, но и совсем не безобразно... Зачем? Не знаю, что и сказать...

Ну, хорошо. Вот у меня сосед – Израиль Маркович Гликман. Намного моложе меня. Несколько лет назад, в пятидесятилетнем возрасте, вздумал поменять имя. Уж не знаю как, с трудом, но поменял. Теперь он не Израиль, а Илья. Илья Маркович. Хотя его все равно все зовут по-старому: Изя. Так зачем ему все это, спрашивается, понадобилось? Что это изменит? Я у Изи так и спросил. И знаете, что он мне на это ответил? «Мне уже все равно, – сказал он, – а вот моему Мише не все равно: будет он Михаил Израилевич или Михаил Ильич». Улавливаете?..

Как говорила моя Минна, если Хая – Клара, то Хаим – кларнет... Кстати, Гликманы недавно уехали в Израиль, а там не только отчества отсутствуют, но и вообще Илья уже теперь не Илья, а Эли, а его Миша уже не Миша, а Моше... Но тогда, когда Изя менял себе имя, он еще об этом не думал.

Да-а... Моя Минна... Нет моей Минны, и некому меня выслушать. И некому меня поправить... Минна мне всегда говорила: «Айзик, ты – булах! Что ты понимаешь в жизни и в людях!».. Минна понимала и в жизни, и в людях, и она умела объяснить мне, в чем я – булах, а в чем нет. Сколько глупостей я мог в жизни натворить, если бы не Минна!.. Что такое «булах»? Ну, дурак, наверное... Ах, Улдис, Улдис! Если бы все в жизни было просто: вот черное, вот белое. А куда деть серое? Айзик – Аркадий... Хая – Клара... В послании апостола Павла к галатам сказано: «Нет ни эллина, ни иудея». То есть все люди равны... Вы представляете? Даже две тысячи лет назад людей мучили те же проблемы. Как все сложно... Как сложно...

Откуда я знаю христианство?.. А откуда я знаю иудаизм? Не знаю я ни христианства, ни иудаизма. А вы знаете? Нет? Так что вы у меня спрашиваете?.. Так, читал где-то. А вообще, откуда нам это было знать?! Опиум же для народа, да? Да, вы правы, не будем об этом. Такой разговор, и в самом деле, – сплошной гарцвейтык... От него сердце болит... А от чего нынче сердце не болит?.. Извините, Улдис, но я и вправду немного устал. Я помолчу, ладно?..

2.

– Спасибо, дочурка. Спасибо за все. Видишь, я совершенно здоров. Я даже сходил в туалет, и мне не стало хуже. И поспал. Гихапт а дремл, так сказать. Нет-нет, помогать мне уже не надо. Оставайся у себя: видишь, к тебе все время народ идет. Значит, ты нужна людям, и это прекрасно. А я справлюсь сам как-нибудь. Тебя не устраивает «как-нибудь»? Хочешь посидеть со мной? Посиди. Ты такая внимательная. И такая молоденькая. Наверное, потому и внимательная, что молоденькая. Ой, какие сейчас люди грубые, озлобленные. Поработают немного вот такие же молоденькие – продавщицы, медсестры, проводницы, – и начинают на людей кидаться. Это же трагедия: куда ни пойдешь, на тебя везде бросаются...

А что это мы стоим? Ах, поезд дополнительный, всех и пропускаем?! Ясно. И опаздываем? Почти на два часа? Ай-яй-яй! Я даже не подумал об этом. А ведь столько людей едет на взморье. Как же они ночью добираться будут-то, а? И этот мой доктор тоже... О, лёгок на помине! Я только вспомнил, а он – тут как тут! Я думал, мы уже не увидимся. Жив, жив я... Я вам так признателен... Да, а вы знаете, что мы опаздываем на два часа? Как же вы – на ночь глядя-то, а? Поэтому давайте...   Ой! И кто это там с папой пришел? И кто это там из-за папиного пиджака выглядывает? Ну подойди к дедушке. Ах ты, «нос-курнос, жаба маринованная»! И как эту курносую зовут? Бэлла? Бэллочка, значит?! Ах ты, хорошая моя! И имя какое... А ты знаешь, у меня тоже внучка Бэллочка есть. Только я ее всегда Белкой звал. Можно, я тебя тоже Белкой звать буду? Нельзя? Почему? Потому что белки в лесу живут? Ну, раз так...

Ах ты, незадача: и ничего-то у меня с собой нет, и нечем мне тебя угостить. Подумать только: ни апельсина, ни конфеты... Как это «не надо»?! Очень даже «надо»!..

Вы знаете, Улдис, когда мы с Минной куда-нибудь ехали, у нас всегда с собой было что-нибудь вкусненькое. Минна специально готовила. Пирог с маком или струдель. Струдель? Это тесто такое слоеное с маком и с изюмом... Угощали всех. Это так приятно – угощать людей вкусненьким. Люди добреют. На глазах другими становятся. Как будто отходят от чего-то очень тяжелого.

Знаете, сейчас это не так заметно, хотя и с продуктами не хуже, только подороже все стало, а раньше, когда люди меньше ездили, рефлекс такой был: как только поезд отходил от станции, все садились кушать. Мамы разворачивали клунки, начинали кормить детей. И аппетит у всех вдруг появлялся. Как с голодного края... И моя Минна тоже так... Она это называла «кормежкой зверей»... И готовили заранее: курятину варили, яйца... А Минна еще и струдель пекла...

Ах, Минна, Минна... Разве сейчас кто-нибудь сделает такой струдель, как моя Минна делала?!

Уходит целое поколение… Да что поколение! Целый народ уходит! Можно сказать, целая цивилизация!.. Да, вы правы: язык, традиции. А секреты кухни?!.. Когда Минна на Первое мая или на октябрьские готовила праздничный обед, мы все – я, дети, внуки – целую неделю жили в ожидании чего-то особенного: цимес, эсыкфлейш, бульон с галками из мацы... Фаршированную рыбу? Ну конечно же!

Да, вы правы: русские тоже научились делать фаршированную рыбу, только... Не обижайтесь, но разве может сделать гефилте фиш кто-нибудь так, как это сделает еврей? Это все равно, что... С чем бы сравнить? Ну вот, смотрите: мы – русские, евреи – плов варить научились? Научились. Но разве у нас получится такой плов, как у таджика из Ленинабада?

Моя Минна с детьми всю войну в Ленинабаде провела. Работала на военном складе, а по ночам галоши для какой-то сапожной мастерской клеила. Выжила, в общем. Так вот, ее таджики научили плов варить. Спасибо этим людям. Конечно, не только за плов. Они жизнь ей с детьми спасли. Минна шла на свой склад, а дети у соседей оставались. Рувке ж и вовсе годик был. И оба мальчика моих остались живы. Ну, да что теперь говорить!..

Плов Минна очень хорошо готовила, но все-таки говорила: «Нет, Айзик, так, как Тутышка, я плов никогда не сварю». Тутышка – это ее соседка в Ленинабаде была. Минна часто ее вспоминала. Очень много та для Минны в те годы сделала. Поклониться бы ей в ноги.

Но как готовила моя Мина! Как она любила это делать! А вот нынешние молодые еврейки, я смотрю, кухню не любят. Им бы что-нибудь на скорую руку состряпать – всухомятку –  и скорей к телевизору. Не дай Бог каких-нибудь очередных «ментов» пропустят – скандал будет, солнце остановится. Прямо помешались на этих сериалах. Они ж ни о чем другом и не разговаривают... А потом жалуются: дети плохо едят, у детей гастриты-колиты...

О, двинулись, наконец. Пошло дело... Надоел я вам, наверное, Улдис, а? Старый брюзга со своими бобе майсе... Кстати, Улдис, когда мы приедем, будет совсем темно, так что помянете мое слово: заночуете вы у меня. К черту «скорую помощь»! Мне уже ничего не болит. Жалко только, поезд такой медленный...

Ох, сколько на моей памяти таких медленных поездов было! Например, в войну. Воинские эшелоны «зеленой улицей» шли, но гражданские... На каждом разъезде... И часами... И все станции тогда назывались одинаково: «Кипяток»... Это я так ехал в отпуск после второго ранения под Орлом. Я ведь до Ленинабада так и не доехал. До Ташкента доехал. Рукой подать оставалось, а в Ленинабад что-то в те дни поезда не ходили. Я чуть не завыл по-волчьи. А потом у коменданта отметился и – в часть.

Мы с Минной всю войну так и не виделись. В конце сорок пятого, после демобилизации, приехал я в Могилев, а Минна с детьми в чулане живет. Дом-то наш сохранился, только занимала его семья полицая. Сам полицай – Коваленко – пил беспробудно, чувствовал, что его расстреляют. Только его что-то долго никто не трогал. Правда, и он нас в чулане не трогал. Глядел своими ненавидящими глазами и молчал. А потом его все-таки расстреляли. А жену и детей куда-то вывезли. Детей было жалко: с ними мальчики мои сильно сдружились. Всё в войну играли. За сараем себе из всяких ящиков «танк» построили и стреляли оттуда из «пулемета» – та-та-та-та... А дом нам вернули, и мы еще в нем лет двадцать жили, пока на Крым не обменялись...

Заболтался я что-то, а барышничке нашей скучно. Сидит Белка, слушает да думает, наверное, чего этот дед всё язык чешет? Поигрался бы со мной лучше. А? Ну, давай поиграемся. А хочешь, будем стихи читать. Какое стихотворение знаешь? «Наша Таня громко плачет» знаешь? Как? Когда ты его рассказывала? Когда тебе три годика было? Что ты говоришь?! Ну, тогда извини, я других детских стихов что-то не помню. Вот первую главу «Онегина» могу наизусть прочесть, а...

Улдис, может, вы и в самом деле в мое купе переберетесь? Вместе с вещами. Вот, я вижу, чай начинают разносить. Попьем вместе. У меня кофе есть. И сахар. Я с вашей женой познакомлюсь. Нам же еще часа полтора ехать... Все равно поздно? Вы так считаете? Ну смотрите, вам видней, а то давайте... Придете, мы почаевничаем, поговорим, в шахматы сыграем. Вы в шахматы играете? Плохо? Ну, так и я не Капабланка. Вот и шахматы карманные у меня с собой. Я задачи шахматные люблю решать. А когда газеты конкурс объявляют – сейчас, правда, уже редко, но все-таки, – обязательно туда свои решения посылаю. Один раз даже призовое место занял. Вы посматривайте иногда – мою фамилию увидите. Да, так и пишут: «Правильные решения в газету прислали...» И среди других фамилий – Школьник А.А. Это, значит, я.

Фамилия моя незаметная. Подумаешь, Школьник! Украинец? Белорус?... Кому какое дело? Только нос мой – он, конечно, совсем не русский. Ну, а если кто-то услышит акцент, сомнений в моей национальности ни у кого не останется, даже если я скажу, что меня зовут Иван Иванович.

«При чем тут шахматы?» Не знаю. К слову пришлось... А у евреев, между прочим, всегда так: о чем бы ни говорили, все равно начнутся стенания про наше еврейское счастье. И у каждого найдется, на что пожаловаться. Так что шахматы здесь ни при чем. Хотя... «При чем»... Очень даже «при чем»...

Вот слушайте. Это со мной приключилось... Приезжаю я как-то в дом отдыха. Когда? Неважно. В прошлом году. Дали путевку как инвалиду войны. Мог получить и в санаторий, но на летнее время уже ничего не было... Да, так приезжаю и иду в клуб поиграть в шахматы. И вот выигрываю – у одного, у другого... А там, знаете, такие шахматы, которые бывают только в домах отдыха или в санаториях: слоном можно человека убить. И вот за стол с такими, извините за каламбур, слоновыми фигурами становится третий: игра-то идет на выбывание. И первый ему говорит: «Ты ж гляди, хорошо думай, а то тут нас на нашей земле бьют».

Вот зачем он так сказал? Почему эта земля больше его, чем моя? Или здесь сотни лет не жили мои предки? Или я сам мало крови на эту землю пролил? Или мало чего стоит та земля, в которой лежат мои дяди и тети, две моих сестры, их дети и вообще все те, что не смогли уйти от немцев и остались навсегда в Минском гетто? Или мне мало крови стоили мои полвека работы? Разве мои переходы с места на место – совсем не по своей воле – не политы моей кровью и кровью моей Минны?

Вот я и думаю: за что же это он меня так ударил?

Я вас понимаю, Улдис: вы думаете, что все это мелочь и что, кроме меня, никто и ничего не заметил. Или не так эти слова понял. Может, вы и правы. Но если б вы знали, как ловят каждое слово те, кто и так чувствует себя изгоем!..

Что я ответил? А что я мог ответить? Поругаться с ними, как на базаре? Нажить себе врагов, испортить самому себе отпуск? И никому бы я ничего не доказал. Разве эти люди рассуждают по логике? Это же, как болезнь, как навязчивая идея. Один из заместителей управляющего нашим трестом так выразился однажды в узком кругу: «Я не могу сказать про евреев ничего плохого, но я их все равно не люблю».

Эта история с шахматами и правда – мелочь. А когда к моей внучатой племяннице – она работает в школе лаборанткой по химии после педучилища – мальчишки заглядывают и кричат: «Юден капут!», – это мелочь? Или когда мне вслед на улице пацаненок –  лет десяти, не больше – вдогонку тебе кричит: «Абрам, куда идешь?» Это что, тоже мелочь? Или когда мою невестку Иру – жену второго сына, Рувима – к секретным работам не допускали? Весь отдел допускали, а ее не допускали. «Допуск» не оформляли –  раньше это у них так называлось... Это как?

Наверное, это тоже мелочь: проживет без этого проклятого «допуска». Только ведь это же так унизительно, когда тебе не доверяют. Когда ты – чужой. И главное, все это видят. И молчат. И думают про себя: ты –  человек второго сорта. А вместе с тобой –  все евреи. Чего тут цацкаться? «Абрам, куда идешь?».. Не волнуйтесь, сердце у меня не болит. У меня душа болит. А как ей не болеть, если, как говорила та же Ира, об нас, об евреев, ноги вытирают?!..

Иру эту в ее химическом институте все время из одного отдела в другой перебрасывали. Не знали, наверное, как избавиться. А, может, думали, что ей, в конце концов, надоест, и она вовсе уволится. И однажды Ира – она прямолинейная такая –  своему начальнику сказала все, что об этом думает. Так знаете, что он ей ответил? Он сказал: «Что-то вы, Школьник, уж больно смелая для еврейки». Вы поняли? Раз ты – еврей, то сиди и не рыпайся. И скажи спасибо за то, что имеешь. Вот так. И знай свое место.

А где оно, это наше место?.. Я скажу. Я как-то спросил в магазине, почему у них так грязно? Так они и ответили: не нравится – езжайте в свой Израиль... Интересно, неужели тем, кто хочет, чтобы в магазинах было чисто, место только в Израиле?

Зачем я это вам все рассказываю? Не знаю. Нет, правда, не знаю. Наверное, потому, что это все очень мучает меня. Всю жизнь мучает. Вы даже не представляете, как это трудно все  носить в себе... А вы... Вы так умеете слушать... Вообще-то люди в поездах очень откровенны: поговорят, душу отведут и разъедутся. И больше никогда не увидятся. Вроде, как на исповеди. А бывает, что чужое откровение раздражает – и своих ведь проблем хватает. Но вы так слушаете...

Это великое свойство - умение слушать. Евреи ведь такие спорщики: сами говорят, а другим и рта не дают раскрыть. Может быть, это вообще наша национальная черта. Но зато как умела слушать моя Минна! Это такое редкое качество для еврейской женщины. Я иногда даже думаю, что я ее именно за это полюбил…

…Друзья среди евреев? У вас? Ну и прекрасно. Что вас смущает?.. Ну, право, я не знаю, почему они перед вами не раскрываются. Может, у них более счастливая судьба. А может, они просто давно забыли о своей национальности и еврейские проблемы их совершенно не волнуют. Мне трудно за них... Ах, у вас закрытый город... Военный... Я понимаю. Ну, конечно, там евреев будет – раз, два и обчелся. Их же в такие места никогда не пускали... Нет-нет, если они действительно настоящие друзья, они ни бояться, ни стесняться не станут. Просто евреи с неевреями на эти... м-м-м... щекотливые темы редко разговаривают.

Вот и вы, Улдис, киваете головой, показываете, что понимаете все, но –  не обижайтесь – думаю, всю унизительность положения евреев в этой стране оценить просто не в состоянии. Это надо испытать на себе. Это самому пережить надо.

Вот я вам сейчас расскажу одну историю. Посидите еще чуть-чуть. Я знаю, вы уже должны идти собираться, но минутка у нас еще есть. Слушайте. После второго инфаркта жить мне на четвертом этаже в доме без лифта стало плохо: отеки на ногах, одышка. Ну, не вам, врачу,  рассказывать. Решили поменяться квартирами. Дальше от центра, зато на первом этаже. Поменялись. Смотрю, люди в доме интеллигентные, вежливые, состоятельные, у всех машины. Многие, говорят, работают в Академии наук. Здороваются. А на третий день записку нахожу в почтовом ящике: «Курица не птица, еврей не человек»...

Да, вы правы, это не умный человек писал, но мне от этого не легче. И при всей моей симпатии к вам я так скажу: со стороны представить такое унижение просто невозможно.

Ну, все, Улдис, идите, а то в вагонах уже толчея, наверное. Обо мне не беспокойтесь. В портфеле у меня только бритва, зубная щетка и две газеты «Известия». Я вас жду возле вагона, и мы едем ко мне. И не отказывайтесь: видите – совсем стемнело. А утром Яша, племянник мой,– он должен меня встретить – отвезет вас в Симеиз. Я вам обещаю...

3.

– Вот мы и дома. Входите, Светлана. Смелее. И не стесняйтесь. Будьте, как дома. Улдис, да оставьте вы чемоданы в машине: никуда они до утра не денутся. Ах, вам там надо что-то взять! Ну, тогда другое дело...

Яша, так ты все понял? В семь утра – у меня. Ну, что ты мнешься? Что «бензин»? Когда твоей Симочке что-то надо, сразу появляются и бензин, и время, и все на свете... Ничего, не умрешь. Я для тебя больше сделал. Я еще помню, как твой отец под стол пешком ходил. Ты понял? Повтори...

Значит, как договорились: утром отвезешь наших новых друзей в Симеиз. И не забудь взять у меня перед отъездом две записки. Я в свои восемьдесят с лишним могу забыть, а ты должен помнить. С одной заедешь к Янченко, в санаторий, чтоб он продал им талоны на питание, а потом найдешь Ивана Николаевича... как его... верно, Лавриненко. Он выпишет им пропуск на лечебный пляж. Уже сентябрь, народу стало поменьше... Ну, езжай. И не ворчи. Можно подумать, это из-за меня поезд на два часа опоздал. Лучше ты завтра не проспи: они и так из-за этого опоздания почти день отпуска потеряли. Ну, вперед. Привет Симочке! 

... Освоились, гости дорогие? Белка, а где мама? Душ принимает? Все верно: в поезде такая духотища была. А тебе не надо в «кабинет задумчивости»? Уже? 0-о-очень оперативно. Тогда пойдем на кухню, поможешь мне ужин готовить. О! А здесь уже папа... Улдис! Ну что вы за человек?! Сложите немедленно свою скатерть-самобранку –  она вам еще пригодится. У меня полный холодильник. Хлеб только, видимо, черствый. Вот масло возьмите. А это рыбка вкусненькая, холодного копчения – мне друзья из Алушты привозят. Вы не будете –  мы с Белкой будем. Верно, Белка?.. Банку с ветчиной откроем? Нет? Как хотите, тут я не настаиваю. Яичницу? Так поздно? Ладно, валяйте...

Белка, пойдем-ка, пока суд да дело, телевизор включим... Та-а-к. Опять заседают. Выключить? Пусть идет?..

Улдис, вас не затруднит принести два стула на кухню? Мне тяжести противопоказаны. После второго инфаркта сказали: больше, чем батон и бутылку кефира, не носить. Правда, одну тяжесть я все же ношу. Притом постоянно. Какую? Как вам сказать... Она, знаете, интимного свойства. Я ее в сердце ношу... Понимаете, женщина у меня завелась. После второго инфаркта. Минне я, конечно, об этом –  ни слова. Она так до смерти ничего об этом...

Что вы так подозрительно на меня смотрите? Не верите?

Я часто спрашивал у Мины, почему ее так мужчины любят? Все к ней цепляются: шклероз, шпиндилез, потом еще этот... полиартрит, чтоб ему ни дна, ни покрышки. А мне хоть бы одну женщину какую-нибудь завалящую: гипертонию, например. Так нет же, тоже одни мужчины, как на зло: тромбофлебит, инфаркт, радикулит и даже, простите, геморрой. Но это я вам как врачу... Нет, были, конечно, случайные связи: пневмония, ангина, но так, на несколько дней. И потом, что это за женщины? Они ведь из тех, гулящих, что ко всем цепляются. Разве это любовь?.. А тут, поверите, одна и только моя. Уникальная и на всю жизнь… Это же надо, столько счастья, а?!

Как ее зовут? Скажу – не поверите. Аневризма. Не имя –  симфония! Дама моего сердца. Точнее, предсердия.

О-о-о! Это настоящая женщина. Из тех, что любовников своих в могилу загоняют. Всех, без исключения. И меня тоже загонит рано или поздно. Лучше, конечно, позже, поэтому я на всякий случай тяжестей не поднимаю. А то она еще ненароком лопнет. От злости. Хотя мне все равно, от чего она лопнет... Говорят, стенка у нее тоненькая...

А вот и наши дамы появились... Посвежевшие, похорошевшие... Ну-ка, за стол: глазунья уже остыла совсем...

... Ну что, Белка, наелась? Умница... А «на потом» будет суп с котом. А на закуску – жареная гуска. Уже не хочешь? И гуски не хочешь? Ты права. Когда-то этих гусок был полный базар, а теперь уже лет тридцать, наверное, я что-то ни одной не встречал...

Светлана, я в гостиной постельное белье оставил, вы только диван разложите. А Белке мы в кабинете на тахте постелим, а я уже в спальню пойду. Такой план годится?..

Смотрите, концерт какой-то начали показывать. Цыгане поют. Люди красивые, наряды красивые, всё красивое. Пусть пляшут, пока пляшется... Что я вздыхаю? Не знаю... Хотя вру. Знаю. Вспомнил я тут, Улдис, кое-что... Была как-то передача из Москвы. Называлась «Мы – цыгане». А я подумал: возможно ли, чтобы появилась когда-нибудь еще одна такая передача, но только под названием «Мы – евреи»?.. Оттого я и вздыхаю, что... Ну да ладно...

Так. Давайте будем выключать телевизор. День сегодня был с приключениями, да и вставать вам рано... «Сердце»? Немного чувствую. Как будто кто-то в грудную клетку камень тяжелый положил... А «скорой» на вокзале, кстати, так и не оказалось. Ну и хорошо: в больницу я бы все равно не поехал... А может, они приезжали, да поезд опоздал?..

Спокойной ночи, Белка... Правда ли, что Черное море черное? Нет, внученька, оно синее... И ваш Северодвинск тоже на море? Это же надо... А какое у вас море? Белое? И оно, в самом деле, белое? Тоже синее? Ну, вот видишь...

Улдис! Не трогайте посуду, я – сам... Но я же все равно перемою. Я люблю с мылом. Мытье посуды это всегда была моя святая домашняя обязанность. И вообще, кто здесь хозяин?! Ну, вот то-то...

Вы и, правда, спать не хотите? Ну, что ж, тогда еще поговорим... Конечно, спрашивайте. Все, что хотите. И без предисловий, пожалуйста. Я – человек старый и за свою жизнь такое перевидел... И передумал... И столько жизней прожил... Сколько? Считайте: свою, своей жены, двух своих сыновей и одной дочки и вот теперь начал жить жизнью пяти своих внуков и одного правнука. Хватит на одного человека?.. И вот, что я понял: можно самого себя недооценивать или переоценивать, но когда ты чего-то стоишь, а тебя не ценят другие, причем те, кто особенно хорошо видят твои достоинства, – это очень несправедливо и очень обидно.

Ах, Улдис, сынок ты мой! Разве можно за один день разобраться в том, что для кого-то составляло смысл целой жизни?! Но если бы не это, сидели бы сейчас здесь мои сыновья, и не обливалось мое сердце кровью. И может быть даже, еще была бы жива моя Минна...

... Я думаю, что очень скоро у меня произойдет разрыв сердца... Да, я знаю: то, что раньше называлось «разрывом сердца», на самом деле было разрывом аневризмы. Мне врачи объяснили. Но меня не аневризма погубит, а душа моя, которая рвется на части и не находит себе места. Не понимает мое сердце, как это может быть, чтобы дети не пришли проводить в последний путь отца и поплакать на его могиле. А потом помянуть его по русскому или любому другому обычаю. Неправильно это, противоестественно...

Подождите-ка минутку, я вам сейчас что-то покажу. Принесу из спальни…

...Вот смотрите: это – портрет моей Минны. Здесь ей пятьдесят. В тот день я сводил ее к фотографу. Он сделал десять или больше вариантов. Я оставил один. Этот. И ни разу больше не позволил ей сниматься. Так она и осталась в памяти – молодой и красивой. А что было потом – морщины, седина – так ведь этого и не было. Не было – и все. И никто не докажет, что было. Вот фото. Это документ. Другого нет.

Минна ведь была на семь лет моложе меня. Когда мы в тридцать восьмом поженились, ей было только семнадцать. Совсем девчонка. Училась в строительном техникуме. Приехала из местечка под Гомелем. А я заканчивал финансовый техникум. Познакомились в парке, в летнем театре, на концерте какого-то  джаз-оркестра…

А умерла она, вы знаете,  легко: вдруг потеряла сознание, и через три часа ее не стало. Кровоизлияние в мозг. Но я о другом. О том, от чего гоню свои мысли. А они возвращаются. Я их гоню, а они возвращаются. Мозги уже высохли думать об этом. Никому не говорил. Вам скажу.

И вот что я вам скажу, Улдис. Страшную вещь скажу... Это дети мою Минну убили. Точнее, Рувка убил. Она бы еще жила и жила. А он ее убил. Самый ее любимый ребенок... Нет, вы не подумайте, для Минны все дети были кусочком ее сердца – она ведь святая была, но я-то знал, что к Рувке она по-особому относилась. Рувка был еще и кровиночкой ее. Я даже думаю, что и старший, Мишка, и Фаинка – та уже после войны появилась – понимали, что Рувка ее убивает, но они ничего не сделали, чтобы как-то повлиять на все, что произошло. А Рувка был для Минны...

Понимаете, когда война началась, Минна ждала Рувку. И родила его в теплушке, которая шла на Восток. И не дала ему умереть. Как ей это удалось, одному Богу известно. Босая, голая, на руках двухлетний Мишка... Люди, конечно, помогли, спасли... Рубашки с себя снимали, на пеленки рвали, кипяток в мисках со станций приносили, молоко помогали сцеживать...

Минна мне потом призналась... Загадала она тогда: если Рувка в этом кошмаре выживет, меня не убьют. Там, в теплушке, без воды, под бомбежками, она дала Руве вторую жизнь. А он через пятьдесят лет убил ее... Минна ведь его отъезда не пережила…

Вы спрашивали про Иру... Рувка не поехал бы, если бы не Ира. Ира – это еще одна наша с Минной боль. Рувка – ласковый, мягкий. Ира – хамоватая,  скандальная, сплошной дух противоречия. Разговаривать с ней – мука. Рувку она в бараний рог гнула. Для нее ведь что главным было? Чтобы все помнили: главное лицо в семье – она. Вечно она всех учила жить. Крики, нотации, ультиматумы...

Она устраивала Рувке такие разносы... По таким мелочам... При родителях... При гостях... У меня уши от стыда пылали. Разве Минна позволила бы себе такое?! Минна бы тихонько сказала: «Горит оно гаром, чтобы мы с тобой из-за этого ссорились!» А Ира ссорилась.

Вот знаете, Улдис, что такое счастье? Да, конечно, как я это понимаю... В мои восемьдесят с лишним...

Семейное счастье – это когда муж и жена лежат ночью на одной подушке под одним одеялом и боятся уснуть, потому что еще не все друг другу сказали. Когда они не могут наговориться – ни днем, ни ночью. И засыпают-таки, не закончив разговор. И встречают старость, не разменяв одно одеяло на два. Понимаете?..

Минна моя это понимала, а Ира нет. Я думаю, это потому, что Рувку она не любила. И я не уверен, что она понимала его, что им было что сказать друг другу, лежа на одной подушке. Впрочем, они не очень-то долго и спали на одной подушке. Очень скоро она завела не только две подушки и два одеяла, но и две кровати.

Вы спросите, при чем тут это? Какое это имеет отношение к их отъезду? Я отвечу. Если бы у Иры был другой характер, у нее бы жизнь иначе сложилась. А с таким характером ей надо было родиться мужчиной. Был это такой правдолюб, такой прокурор, что каждый начальник хотел, чтобы она работала у другого. Ей всегда было больше всех надо. Администрация раздает приближенным продуктовые заказы? Профком наживается на гуманитарной помощи? Ира влезает во все это дело, кого-то разоблачает, против кого-то выступает, а в результате назначается аттестация, и она из инженера первой категории становится инженером второй категории. Она начинает жаловаться – и оказывается в другом отделе. А в том отделе неправильно распределяют премии. Ира начинает воевать, кого-то наказывают, а ее сокращают по штатам. Вместе с ней воевали и другие, а сократили ее. Выводы делайте сами.

А потом она на работу идет устраиваться. «Вам нужны инженеры-электрики?» – «Нужны. Оставляйте документы». А назавтра: «Извините, произошла неувязка: только накануне мы на эту должность взяли человека»... По Ире нельзя было определить национальность: яркая блондинка, Школьник Ирина Михайловна. А потом разберутся... Конечно, она устроилась. Не совсем по специальности и совсем не там, где ей хотелось. И с большой потерей в зарплате. Но разве в этом дело?..

Так что поехал Рувка со своей Иркой и с двумя детьми искать свое счастье в далекую и очень жаркую страну, где еще и стреляют. Сейчас у них уже все в порядке, а начинали очень тяжело. Но опять же не в этом дело... Остановить их? Что вы, Улдис! Разве у меня могла подняться рука на это? А про Минну и говорить нечего: не была бы она моей Минной, если бы могла поперек пути сына стать...

Рувка уехал, а через два месяца Минны моей...

Как мы Рувку проводили, стала Минна молчаливой, по ночам плакала, не спала, и я не мог ее успокоить. Мишка вечно в своей клинике. У Фаинки свои трудности: у нее младший сын очень больной – что-то с кровью... А я впервые в жизни не мог утешить свою Минну. Боль ее была сильнее моей любви... Может быть, надо было и нам с Рувкой вместе уехать? А Мишку и Фаинку здесь оставить? Не знаю, не знаю...

А потом, через пару лет, подался и Мишка. Этот у меня ничего не спрашивал. Получил разрешение и поехал. Что его там ждет, прекрасно понимал. И что в свои пятьдесят четыре года он уже там никому не нужен, да еще без иврита – язык там такой... И жена у него русская – Лариса. Дай Бог каждому, конечно, такую жену, но для Израиля это – проблема, потому что при русской маме дети неевреями считаться будут...

Вы спрашиваете, чего они, в таком случае, поехали? Главным образом, ради сына, Алика. «Мы, – говорят, – свою жизнь прожили, а ему надо новую жизнь начинать пока не поздно. Его спасать надо». От кого спасать? Знал бы –  пошел и убил. А так...

Алька – светлая головушка, услада моего сердца. Ему бы академиком стать – цены б не было. Институт он свой без одной четверки прошел и хотел пойти работать туда, где роботов делают. По специальности, в общем. А его туда, в этот институт с роботами, после четвертого курса даже на практику не пустили. Всех пустили, а его и еще одного мальчика –  Женю Рубинчика – вызвали и сказали: «Извините, ребята, у нас перебор. Вы будете проходить практику у себя на факультете. Идите, мы уже договорились». Прямо в бюро пропусков сказали. А кроме Альки и этого Жени Рубинчика среди практикантов больше евреев не было.

Алька так плакал, а что я ему мог сказать? Идти протестовать? Все равно, что биться головой об стенку.

Когда это было? Недавно. Десять лет назад. А через год на распределении он шел первым: все «пятерки» плюс какие-то там баллы за общественную и научную работу. И хотел он в один институт научный попасть, а его туда не берут. Место есть, а его не берут. Всех друзей взяли, русских ребят, а его не хотят. Я к ректору ходил. Тот руками разводит. Представитель института говорит: «Заявку отзову, а Школьника не возьму». Тогда Алька вообще подписывать распределение отказался, а декан ему: «Не подпишешь –  диплома с отличием не жди». И Алька подписал.

В Академии наук, в каком-то институте, три года баклуши бил. Целыми днями журналы читал да в шахматы с такими же бездельниками, как он, играл. Я видел, как он тоскует. И тогда мы его чуть не силой заставили пойти кандидатский минимум сдавать. Сдал легко, все на «отлично». А тут, как специально, на его родной кафедре конкурс в аспирантуру...

Когда это было? Лет пять или шесть назад. Сейчас я соображу... Три года они уже в Израиле, еще три года надо отсчитать... Ну, вот так где-то...

Да, так приходит мой дурачок-отличничек в свой родной институт с заявлением, а в эту аспирантуру, оказывается, уже никто и не хочет идти. И заявление его там оказывается одним-единственным... Ну, мы уж, грешным делом, решили: поступит. Я уже даже мечтать начал: как он диссертацию защищает, на симпозиумы ездит... Старый дурак – судьбу хотел перехитрить...

Времена, говорите, поменялись? А люди? Люди-то те же!

В общем, за день до конца подачи документов конкурент объявился – лаборант с кафедры. За год до Альки институт кончал. Серый троечник. Альке потом по секрету рассказывали, что он вовсе и не собирался поступать. В ректорате уговорили. Но у Альки –  весь кандидатский минимум на «пять». Какой, думаем, ему этот лаборант конкурент? Так нет. Тот все вступительные экзамены на «пять», и его принимают. А Альку нет. Вот так. Тогда Лариса и сказала: «Алька здесь никому не нужен? И черт с ними. Поедем туда, где его голова кому-нибудь понадобится». И они поехали.

Да, Улдис. Так сказала именно Лариса. Вы удивляетесь? Почему она, русская, так сказала? Потому что она – мать.

Мишка мой сопротивлялся, скандалил. Ему было что терять: заместитель главного врача большой клинической больницы, кандидат наук. У него вообще в жизни всё и всегда получалось. Но Лариса, в конце концов, сказала: «Не хочешь – не надо! Сама с Алькой еду! Никто меня не остановит!»

Лариса – это вообще отдельный разговор. Когда Алька в шестнадцать лет паспорт получал, Мишка хотел, чтоб он национальность свою записал по матери –  «русский», а Алька уже тогда все понимал, что у нас происходит с евреями, и – ни в какую. Только евреем. В знак протеста. У него еще одно стихотворение на эту тему любимое есть. Надсона, поэта дореволюционного. Алька его мне часто читал. Там еще такие строчки есть: дескать, позволь и мне – как-то там, не знаю точно – стать в ряды твоих бойцов, «народ, обиженный судьбою». Ну, и Алька, значит, в те самые ряды. За что и страдал. А поддержала его в этом Лариса, святая душа...

Понимаете, Улдис, так уж случилось, что не Фаня, а Лариса стала моей настоящей дочкой. Они с Минной как подружки были: все вместе делали, одни книжки читали, часами по телефону разговаривали. И не родная дочь Фаня, а Лариса всё для нас в последние годы делала: и по магазинам, и окна перемыть, и полы перетереть, и постирать. Даже картошку дома у себя вечером почистит, а утром на работу бежит, занесет. Когда по праздникам дети у нас собирались, кто первым закоперщиком был? Лариса. И праздничный стол на ней. Какое сердце было у этой девочки!

Лариса все понимала, все видела. Переживала отчаянно. А что ей самой пришлось вынести! Когда она еще с Мишкой встречалась, к ней подходили, спрашивали: «Что же ты, такая баба, на жида польстилась?» Все вынесла, а теперь вот еще и разрыв с родными: те ведь ей разрешение на выезд так и не дали. Отец ее когда-то директором завода был. Но она пробилась. Ради Альки. И когда они уезжали, я перед ней на колени опустился... Прямо в аэропорту. Вот так...

Как вы сказали? Почему мы не ходили добиваться? С Алькой, что ли? Да что вы, Улдис, это такая стена...

А вчера в Москве я проводил еще и последнего своего ребенка. Уехала Фаинка с семьей. У нее младший сын болен редкой болезнью крови, которую у нас не лечат. Как называется? Я не помню. Куда они поехали? В Израиль, конечно. Где мы еще кому-то нужны?..

Вот так, Улдис. И замкнулся круг моей жизни, а значит, и всей жизни конец. Смысла в ней больше нет...

Ой, а засиделись-то мы как! Идите спать. И забудьте, что я вам тут наболтал... Конечно, много во мне обид за жизнь накопилось, да только обида – плохой советчик.

... Нет, Улдис, никуда я, конечно же, не уеду. Я не поехал бы, даже если бы был моложе и здоровее. У детей наших, у внуков нет такой кровной связи с землей этой, им легче отрываться. А у меня такая огромная жизнь за спиной. Я ее здесь прожил, здесь кровь вместе со всеми проливал. Я уж и умру здесь...

А детям я не мешал. Конечно, они нас с матерью очень обидели. Не заслужили мы этого, да что теперь говорить.

И еще я вот что думаю: если они оставили нас, то и их дети когда-нибудь могут оставить их. Все ведь по кругу идет. А потом, разве могу я Улдис, уехать от моей Минны? Она меня ждет. Она почти всю свою жизнь рядом со мной провела, и ждать ей теперь меня, как я понимаю, осталось недолго.

Дайте мне, пожалуйста, вон ту коробочку с лекарствами. Опять стало болеть что-то... Эта аптечка со мной всегда. Только разве лекарства помогают против горя?.. Жизнь моя на финише, Улдис. Восемьдесят с лишним – это и так много. Это как премия за выносливость, как награда за выслугу.

Идите спать, Улдис. Идите. Вам рано вставать. В семь часов за вами уже Яша заедет. Идите. А я еще посижу. Я еще сегодня с Минной не разговаривал. Мне ей много надо рассказать... Как вы сказали? На сегодня я уже и так наговорился? Да, наверное. А ведь, как написано в Святом писании, «молясь, не говорите лишнего, как язычники, которые думают, что в многословии своем будут услышаны». Так?.. Нет, я не молился с вами, конечно, но хочется думать, был вами услышан. Идите, Улдис…

4.

– Здравствуй, любовь моя. Вот мы и остались с тобой вдвоем. Ты меня извини: я не мог к тебе прийти раньше. Так получилось: и поезд опоздал, и сердце что-то расхулиганилось. Но ты не волнуйся, я уже принял, что надо.

Ну что ты на меня так смотришь? Разве я виноват, что мне уже далеко за восемьдесят и что вчера наша Фаинка со всей мешпохой оставила нас? Конечно, наши дети не маленькие и должны были понимать, что мы уже никогда больше не увидимся. И что на мои похороны они уже не попадут. Только ты знаешь, Гришенька, самый маленький, так вчера рыдал: «Дед, дед, я же тебя больше не увижу. Дед, как же так? Дед, нельзя так. Я не смогу без тебя!..» А что я мог ему ответить?

Да, они улетали из Москвы. У Фаинки же сохранилась старая московская прописка, так что оформлялись они там. В Шереметьево с ней была истерика. Ну а что делать? У Гришеньки опять по всему телу лимфатические узлы повылезали, и анализы совсем плохие... А Фаня стала совершенно седой. Представляешь, как ей за последние полгода досталось!

Да, есть новость: у нас гости. Очень милая семья. Они мне в поезде очень помогли. Правда, мне их угостить было почти нечем. Если бы было больше времени и если бы я чувствовал себя лучше, что-нибудь придумал, а так... Но они только на одну ночь. Их в Симеизе ждет квартира. Яша их отвезет. Но ты же Яшу знаешь, он просто так ничего не делает. Ну, ничего, перебьется. На обратном пути пассажиров возьмет.

Где они спят? Молодые –  в гостиной, на диване. А их дочка – Белка, так на нашу похожа –  в кабинете. Я? А что я? Я здесь до утра посижу. Вот с тобой поговорю, поразмышляю. Может быть, какая-нибудь умная мысль в голову придет.

Нет-нет, Минна, и не уговаривай. В спальню я не пойду. Ты же знаешь, что я туда только убирать захожу. Подметаю, пыль протираю, проветриваю. А кровать нашу я со дня... не тронул. Застелил чисто – и все. Я, конечно, захожу туда с тобой поговорить, но кровати ни разу не расстилал. Даже когда Перельманы все на неделю приезжали. Ну, да я тебе рассказывал.

И знаешь, Минна, что я думаю? Я думаю, что как бы то ни было, хороших мы с тобой детей воспитали. Ну и что, что они оставили нас? Ну и что? Кстати, если бы мы захотели, они бы никуда от нас не поехали. Но ты же понимаешь, что не должны мертвые мешать жить живым... Я? Что «я»? Это раньше я был с ними, а теперь я уже совсем с тобой.

Подожди минутку, я еще таблетку приму. Что-то совсем сильно болеть стало... Ну вот, сейчас полегчает...

Конечно, они уехали, но у них своя жизнь, свои проблемы. Они же не ради себя, они же ради детей и внуков поехали. Ну что я тебе рассказываю? Ты их проблемы лучше меня знаешь... И кроме того, чего им сидеть здесь? Ждать моей смерти? Годы идут... Лучшие годы жизни могут пробежать, и никому тогда наши вундеркинды не будут нужны... Нет, они все сделали, как надо.

Не будем осуждать наших детей. Пожелаем им побольше нахес, поменьше цорес. Там, на чужбине, им, конечно, нелегко придется, но они не пропадут. Я своих детей знаю. А если им хорошо, то и нам должно быть хорошо. И потом, разве для нас это имеет еще какое-нибудь значение: мы свое отжили.

Ты знаешь, Минна, когда я смотрю на тебя, у меня всякий раз перед глазами вся жизнь пробегает. Твоя, моя, наша общая. И мне всегда так тебя жалко становится, что я плакать начинаю. И все так отчетливо представляется, как будто это только вчера было. И как ты нагоревалась с маленькими детьми, и как голодала в эвакуации, и как галоши по ночам клеила, и как у плиты всю жизнь простояла, и как мне балансовые отчеты после войны помогала по ночам делать...

А больше всего помню, как ты сутками не спала, когда дети болели. Я проснусь ночью, а ты все сидишь у постели, смотришь на ребенка, о чем-то думаешь и покачиваешься. Вперед –  назад, вперед – назад. И хоть бы раз ты мне сказала, как тебе плохо. И от того твоего молчания...

А помнишь, как я со вторым инфарктом слег? И как ты в больнице дневала и ночевала целый месяц? Кормила меня, поила, выносила из-под меня и еще от всех, кто был в палате. И весь этот месяц спала возле меня, на полу. На байковом одеяле, которым и укрывалась... Это же не врачи – это ты меня с того света вернула. Как я могу такое забыть, а?

Вот интересно, Минна, вспомнят о нас с тобой люди через... ну, хотя бы через десять лет? Дети, конечно, будут приезжать на нашу могилу, а друзья, сослуживцы?

Ты знаешь, Минна, я вот думаю, что мы не были с тобой плохими людьми. Мы ни на кого никогда не накапали, никому не выдали чужой тайны, помогали всем. А помнишь, когда в пятьдесят втором Сонечку Гольдину должны были арестовать, и в газетах было уже написано, что она –  агент еврейской националистической организации «Штерн», и она приехала к нам из Харькова и скрывалась у нас восемь месяцев?.. Разве мы не рисковали тогда? И даже не собой – детьми!

Я понимаю, приходилось нам крутиться. Молчали. Боялись. Но вот заднее место мы никогда никому не лизали. Сколько раз я с работы уходил, когда очередная хунта прорывалась к власти! Помнишь? И горздравотдел, куда из Второй Советской перебросили Овчинникова и тот сразу начал от евреев избавляться. И Межколхозстрой, когда на Осю Кацнельсона завели уголовное дело, а Лившица сняли и из партии исключили. И тридцать второе управление, когда Подбельский ездил к министру жаловаться, что Сачок окружил себя евреями и что на самом деле не он, а я руковожу управлением.

И тогда я приходил к тебе, рассказывал все это, и ты говорила: «Ну что ж, Айзик, такая наша доля. Ищи себе новое место. Не хотят они тебя. Мешаешь ты им. Не влезай в их дела, пусть совесть у тебя будет чистая. Я хочу, чтобы спал ты спокойно. Сколько той жизни!» И я шел искать себе новую работу. Но как это было оскорбительно: не быть ни в чем виноватым – и все равно уходить, как преступнику!

А еще я помню первые послевоенные годы. Боже, чего нам стоило их пережить! Я прямо вижу тебя в очереди за хлебом у магазина Фрумкина – помнишь, на углу Кирова и Первомайской – и трехлетнюю Фаню, уцепившуюся за подол. А на улице жара, пыль... Сердце сжимается, когда все это вспоминаешь.

Оно и вправду сжимается. Что-то мне таблетки не помогают. Как бы не пришлось мне, Минна, «скорую» вызывать. Так не хочется. Гости проснутся, а им в семь утра уезжать.

Как сильно болит в груди. Никогда еще так не болело...

Минна, любовь моя! Мне так много надо тебе рассказать. Может быть, это мой последний разговор с тобой, а еще ничего не сказано. Мы прожили вместе полвека и так и не наговорились... Вот, немного отпустило...

Налью-ка я себе чаёк, пока чайник совсем не остыл. Вот в эту большую чашку с цветами, что ты мне подарила когда-то. Я всегда из нее пью. Я и в больницу ее с собой брал. И никому ее в руки не давал – берег. И сегодня возьму, если меня положат. Вместе с одышкой, перебоями и даже с астмой.

Минна, родная моя! Наверное, уже надо прощаться с тобой. Я даже не знаю, что нас ждет: разлука или встреча. Но я тебе должен сказать... Я никогда тебе этого не говорил.. Я всегда стыдился таких слов. Но сейчас я должен их сказать. Я не могу умереть, пока я тебе их не скажу.

Но ты еще подожди минутку. Я сейчас напишу две записки для Яши – он знает, кому их отдать – и одну записку для гостей. Я оставлю их на кухне. Потом я вызову все-таки «скорую» и тихонько выйду на улицу. Если смогу: очень сильно болит в груди. Нет, конечно, выйду, даже если на карачках ползти придется. Я не должен Белку будить. Ты подожди. Сейчас я все это сделаю и вернусь к тебе...

...Ну вот. Да, так что я хотел сказать?.. Я хотел тебе сказать... что я очень тебя люблю. Ты даже не знаешь, как я тебя люблю. Ты была моей радостью, моей жизнью. Я не знаю, что бы я делал, если бы не ты. Я бы не жил...

...Я плачу... Ну и пусть!

И вот я думаю: а какое у меня есть право так долго жить на земле без тебя?! Тебя нет, а я и сейчас переполнен такой нежности, что могу задохнуться от одной этой нежности. И я не знаю, найду ли я еще слова, которые смогут выразить эту мою любовь... Но тебя нет... Нет тебя...

...Минна! Я знаю, что такое счастье. Я скажу тебе...

Вот если бы ты хоть на час пришла ко мне, села возле меня, посмотрела бы мне в глаза, полазила своими морщинистыми руками в моей седой и уже совсем редкой шевелюре, а потом мы легли бы на нашу любимую тахту, и ты положила бы мне головку на плечо, а я обнял бы тебя и прижал к себе, а потом мы укрылись бы одним пледом и молчали бы одним молчанием... Вот это и было бы настоящим счастьем. И кто не знает такого счастья, тот вообще не знает, что такое счастье... А так... Жизнь ведь...


          Щелыково, 1988 – Минск, 1996

 
 
Яндекс.Метрика