Из Гомеля в Ленинабад и обратно

 

Гомель немцы взяли только в конце августа сорок первого. Это спасло нам жизнь. Во всяком случае, родители смогли сориентироваться в эти первые, самые суматошные и тревожные дни войны и решить, что им делать – бежать или не бежать.

 

Сомнения в том, стоит ли поддаваться общей панике и спешить эвакуироваться были. Отец за 20 лет до этого, в 1918 году, уже пережил одну немецкую оккупацию, и тревоги относительно того, что эта будет иной, не такой, как тогда, у него не было. Он так мне потом  рассказывал об этом.

 

«Хорошо помню немцев, когда они заняли наше местечко Погост, что рядом с Шатилками, которые сейчас называются Солигорском. Семья Корищей была большая, жили мы довольно тесно, но все равно к нам на постой вселился немецкий офицер. Это был веселый человек. Мне тогда было 4 года, и он подкармливал меня сладостями, играл со мной, помню,  носил меня на плечах. Немцы защищали нас от польских погромов, которые случались весьма регулярно. Так что, в сорок первом у меня и мысли не было, что это уже «не те немцы».

 

Мать отца, Рох-Лея, была первой из 12 детей в семье. Папа у нее был единственным ребенком, потому что ее муж, Басин, погиб в Первую мировую войну (тогда говорили «в Первую империалистическую»). У отца было 11 дядей и тетей, причем самый младший из них, Меер, был его ровесник. Еще до Первой мировой трое из них эмигрировали в Америку, кое-кто уже при советской власти (в том числе и мой будущий отец) уехали учиться в большие города. Мендель стал школьным педагогом в Ленинграде.  Меер учился в Минском юридическом институте, попал в 1941 г. в Минское гетто, бежал и воевал в еврейском партизанском отряде знаменитого Шолома Зорина. После войны тоже жил в Ленинграде. Но, тем не менее, семья была такая большая, что число Корищей, погибших от рук фашистов,  все равно превышает 20 человек.

 

В 1990 г. Меер приезжал в Минск. Родители к тому времени уже 10 лет как переехали ко мне из Гомеля, и они с отцом поехали в Погост. Побывали на братской могиле жертв Холокоста, поговорили с местными жителями. Там еще были старики, которые помнили Корищей. Они рассказывали, как убивали евреев, которые не смогли бы уехать, даже если бы захотели: немцы заняли город буквально на третий день войны.

 

Мне летом 1941 г. было 2,5 года, и события военной    поры сохранились в моей памяти небольшими фрагментами. Родители мне потом не очень много об этом рассказывали, да и я, честно говоря, не очень интересовался, о чем, естественно, сегодня очень сожалею. Но рассказ отца о том, почему наша семья не сразу уехала из Гомеля на Восток,  я запомнил.

 

Отец, Басин Зиновий Самуилович,  работал в Гомельском облисполкоме инженером – строил больницы, поликлиники, женские консультации, роддома,  дома ребенка, ясли во всей Гомельской области. Ему в начале войны было 26 лет, он был военнообязанный, но у него была броня и в его обязанности входила эвакуация детских домов на Восток.

 

Отец вошел в семью моей мамы в 1937 году, когда они оба приехали в Гомель после окончания Минского строительного техникума.  Мама, Случек Ревека Яковлевна, работала  прорабом на стройках. Именно она вручила под ключ в 1936 году здание школы, которую я потом, спустя 20 лет заканчивал. Мы жили в маленьком доме на улице Рогачевской.  С нами жили две мои бабушки – мать отца и мачеха мамы (мать ее умерла от испанки в годы гражданской войны, а отец, Яков,  механик деревообрабатывающего комбината на Горелом болоте, в районе нынешнего гомельского вокзала, умер от чахотки в 1936 г.). Еще фактическим членом семьи была русская девушка Соня Шостак, сирота, которую наша семья приютила у себя, и та выполняла популярную в довоенные годы функцию домработницы, помогая меня «годовать».

 

В этот дом дедушка вселился в 1929 г., сбежав с тремя дочерьми из голодной Вологды в более сытную Белоруссию.  А в другой половине дома к этому времени уже жила еще одна еврейская семья – сапожник Соломон Аш с женой Розой и двумя детьми –  Борей и Асей (девочка была на два года младше брата). Вот так эти две семьи и провели вместе, не разлучаясь даже в войну,  почти сорок лет, пока дом не снесли под застройку многоэтажкой. Жили очень дружно, во всем друг другу помогая. В доме даже была дверь была, соединяющая обе половины дома. Это была одна большая семья. Рассказывали,  что я  тетю Розу назвал «мамой» раньше, чем свою маму.    

 

О том, что папу заставило отправить обе наши семьи в эвакуацию, он сам рассказывал так: «Когда началась война, в Гомеле было относительно спокойно, но до нас доносились слухи о бомбежках, гибели под развалинами огромного количества людей, рассказы, как в руины превращаются целые города. И тогда мы с мамой решили, что нам тоже надо как-то убраться оттуда, где тоже могут бомбить.  Ничего плохого о немцах мы тогда не знали, в газетах ничего о них не писали такого, что могло нас насторожить, так что бежали мы не от них, а от бомбежек».

 

Когда стало известно, что немцы приближаются к Гомелю и вот-вот начнется их наступление, папа сделал невозможное: он подсадил две наши семьи в товарный вагон, в котором отправили на Восток какой-то детский дом.  Поезд уходил буквально под бомбежками. Бабуся (Софья Самсоновна Азарх, бабушка со стороны мамы) рассказывала мне потом, что ребенок я был очень капризный, часто  болел, плохо ел, и со мной было много хлопот. Деталь: на горшок я садился только с рук бабуси, поэтому этот предмет у нее был постоянно привязан к поясу. И когда объявляли воздушную тревогу и все бросались из вагонов в заросли у железнодорожного полотна, только бабуся «имела право» нести меня на руках, иначе я устраивал скандал.  А когда начинали сыпаться бомбы, она падала на землю и прикрывала меня своим телом.

 

Рассказывали, что в дороге я тяжело переболел воспалением легких и чудом остался жив. На станциях, вся семья бежала к заветному крану с надписью «кипяток», чтобы в теплушке был какой-то запас питьевой воды. Так мы и пересекли всю страну. Из узбекского Ташкента нас перевезли в таджикский Ленинабад на машинах.

 

Маленький глинобитный домик на перекрестке двух немощеных улиц, в который нас поселили, я визуально помню до сих пор. А рядом арык, в котором я однажды чуть не утонул, свалившись по неосторожности.  Помню невероятную жару, когда находиться  в доме было невозможно. Вся жизнь проходила на маленьком  дворике под тенью большого дерева. Здесь стояли стол и несколько табуреток, а в углу была жаровня, для подтопки которой мы собирали по улицам козьи «лепешки». Ночью там же, во дворике  и спали на специальных лежанках, сверху накрытых марлевой занавесью от комаров. Но  этот сон во дворе обошелся нам довольно дорого. Однажды ночью воры пробили дыру в стене дома со стороны улицы и унесли все наши нехитрые пожинки. Правда, кто-то их спугнул, и они, убегая, растеряли на улице часть похищенного, но потери были чувствительные. Крики каких-то людей «Карапчук! Капапчук!» («Воры! Воры!») у меня и сейчас стоят в ушах.

 

Вскоре после приезда в Ленинабад папу мобилизовали, и он оказался на фронте. Сначала был связистом и бегал с катушкой проводов, обеспечивая связь между штабами. Но потом он подошел к начальнику штаба и сказал, что он – инженер-строитель и мог бы приносить больше пользы. Его взяли в штаб. Он очень хорошо себя зарекомендовал как штабной работник и вскоре оказался в разведотделе штаба армии Рокоссовского, отвечая за все вопросы, связанные с фортификационными сооружениями. К примеру, когда готовилось наступление, он по снимкам, сделанным с самолетов, готовил макеты немецких оборонительных редутов. Войну он закончил под Кенигсбергом.

 

В Ленинабаде все,  кроме бабушек, устроились на работу. Соломон по специальности – сапожником. Маму взяли на какой-то военный склад учетчицей. Уехавшая с нами сестра бабы Леи (Рохл-Леи) Вита, бывшая тетей моему папе, но моложе его на год (она умерла в Гомеле в 2009 году в возрасте 95 лет),  работала на стеклозаводе  и часто приносила мне какие-то игрушки из стекла (особенно я дорожил стеклянной палочкой с красивой цветной причудливо изогнутой ручкой). Тетя Роза стала поваром в воинской части.

 

Я  был в семье предметом всеобщего обожания и всеобщей заботы. Время было голодное, и чтобы «Янечка всегда был накормлен», тетя Роза подбирала в своей столовой какие-то съедобные куски, размещала их на себе, между грудями, и так выносила за пределы воинской части. Для этой цели она даже сшила себе специальный лифчик.

 

Как рассказывала потом мама, таджики приняли нас не очень дружественно.  Они не определяли, кто какой национальности, и всех эвакуированных из Европейской части называли одинаково: «собаки». Но прошло немного времени, люди сдружились, стали помогать друг другу. Я как-то незаметно стал хорошо говорить по-таджикски и частенько меня брали на переговоры в качестве переводчика. До сих пор помню, как были изумлены мои близкие, когда я переводил какой-то разговор и даже вспомнил, как по-таджикски мясорубка.

 

Мама была очень красивая, и местные часто присылали делегации, пытаясь ее сосватать какому-нибудь богатому таджику. То, что у нее уже есть муж и даже ребенок, никого не смущало. «Когда он приедет, мы ее спрячем, и он ее не найдет», – говорили они. Маму часто приглашали на какой-нибудь той. О том, что готовится какой-то очередной праздник, было известно заранее, и я всегда ходил в тот двор смотреть, как на костре в огромном чане готовится плов. Людей собиралось на той очень много. Время было голодное, и отказываться от приглашения было глупо. Маму почему-то всегда сажали возле юбиляра, и она потом говорила: «Все было очень хорошо и очень вкусно, но когда хозяин в знак огромного уважения ко мне начинал мне вкладывать своими давно не мытыми руками плов в рот, мне становилось плохо, и одна мысль у меня была – как сделать так, чтобы не было рвоты». Отказ от такой процедуры был  бы расценен как величайшее оскорбление.

 

Женихи ходили и за юной дочерью тети Розы красавицей Асей. Получая очередной отказ, они начинали угрожать и бить нам стекла. Вскоре к нам присоединилась еще одна семья – родной сестры тети Розы Хайсоры (скорее всего Хаи-Соры). Та приехала с дочкой Бибой, тоже красавицей. Так у нас появилась еще одна «невеста», а, соответственно, увеличилось и число ухажеров.

 

Девушки бегали в кино и рассказывали потом о фильмах дома. Я просился пойти с ними. Наконец, меня однажды взяли. Помню, пошла вся семья. Видимо, вокруг картины был какой-то ажиотаж, потому что взяли даже бабушек. Дело было поздно вечером. «Кинотеатр» был под открытым небом. Я сидел у кого-то на коленях. На экране стреляли. Я был в восторге. И я помню, как назывался этот первый в моей жизни фильм – «Два бойца».  

 

Хайсора сумела сбежать из Рогачева куда-то га Урал. Она писала сестре Розе какие-то жуткие письма о том. Как им там плохо, как они голодают и прочее. Тетя Роза зачитывала нам все эти письма, и тогда семейный совет решил: Хайсору надо спасать и вызывать ее с Бибой сюда, в Ленинабад. Когда та приехала и машину с вещами стали разгружать, все стало плохо. И дело не в том, что в наш маленький глинобитный домин вселялись новые жильцы с большим количеством вещей. Как потом говорила моя мама, Хайсора, даже продавая по одной – две вещи в неделю,  могла пережить не только эту войну, но и следующую, так что все ее стенания были шантажом. Этот случай остался в моей памяти как пример невероятной жадности. Мне, мальчишке, вслед за взрослыми было все это противно, и когда старуха пыталась меня погладить по головке, я вырывался и кричал: «Хайсора нет!».

 

Борю, сына тети Розы, тоже призвали в армию. Он был физически сильным и попал в разведку. Папа часто писал с фронта. Он понимал, что все письма просматриваются цензурой, и поэтому у них с мамой была предварительная договоренность: чтобы та хотя бы ориентировочно знала, где он сейчас находится, он делал ей прозрачные намеки. Например, если он писал, что вечерами слушает пение соловьев, та понимала, что соловьи у нас, как правило, курские, значит он – на Курской дуге.

 

За моей  мамой  уже тогда закрепилось прозвище «маленькая мама» по имени главной героини довоенного фильма с таким же названием, которую играла Франческа Гааль. Она была маленького роста, ей все симпатизировали, и когда я однажды пропал, на ноги поднялся весь поселок. Я в каком-то углу огромного сада моей такжикской подружки Тутышки заигрался, и меня не могли найти.  А так как однажды я уже упал в арык и чуть не захлебнулся, все решили, что история повторяется. Стали тралить арыки. В общем, переполох поднялся  огромный.

 

Все, что происходило во взрослом мире, меня не касалось, да и мама всячески меня оберегала от того, что мне не следовало знать. Поэтому, если и осталось что-то в памяти, то только чисто детские впечатления.

 

Как-то мне дали подержать за веревку козу.  Таджик сказал: «Смотри, чтоб не ушла». Я и стал смотреть. Пока коза глодала какие-то побеги, все было хорошо. Но потом ей понадобилось куда-то пойти, а  стал ее удерживать. Коза оказалась сильнее и потащила меня за собой. Я стал упираться и, в конце концов, упал.  Коза потащила меня за собой. В калитке показались наши: «Брось веревку!» Но как я мог не оправдать доверие хозяина этого упрямого животного?! Я не отпускал веревку, и мне потом еще долго лечили кровоточащий живот.

 

Еще один эпизод ленинабадской эмиграции. Я пришел к Тутышке.  Огромный двор, у дома – огромный пес. Я зову девочку и – последнее, что я помню, бегущую на меня собаку. Следующее воспоминание: женщина – военврач держит меня на руках перед зеркалом, лицо мое забинтовано – торчат только глаза и нос. На моей рубашке – ее медали и ее голос: «Видишь, и ты теперь – герой!»

 

Этот «герой» тогда едва не потерял правый глаз. Шрам на скуле остался на всю жизнь. А еще я получил тогда 20 или 30 уколов в живот от бешенства. Собака, к счастью, оказалась здоровой, но чтобы убедиться в этом, надо было сохранить собаке жизнь и проследить за ее поведением. Поэтому мама еще долго потом носила ей еду, потому что хозяин от собаки отказался.

 

9 мая 1945 года я запомнил очень хорошо.   Биба пошла на базар и взяла меня с собой. И там, на огромной площади, вдруг раздались крики: «Победа! Победа!»  Люди стали обниматься и целоваться.

 

Готовиться к отъезду стали сразу, но все оказалось не так просто. Из Гомеля должны были придти какие-то документы, но их долго не было. Потом документы пришли, все стали увольняться  со своих работ, а Соньку с военного завода не отпускают.   Уже билеты на поезд куплены, а у нее нет «открепления».  И тогда семья решила Соньку уворовать.  Помню грузовик, в который мы поместили  все свои пожитки, сами уселись на эти коробки и поехали в Ташкент, на поезд. Сонька с нами. Когда проезжали мимо ее завода, она укрылась за бортом кузова, ее накрыли какой-то накидкой, и так мы доехали до столицы Узбекистана.

 

Всю дорогу до Гомеля я пролежал на верхней полке, разглядывая пейзаж за окном, но в памяти остался только невероятно длинный мост через невероятно широкую Волгу.

 

А в Гомеле нас ждали огромные неприятности: наш дом был занят. В обеих его половинах жили семьи полицаев – братьев Коваленко. Но у нас были паспорта с довоенной пропиской. Нас вселили в одну маленькую комнату – мама, я, две бабушки, Вита и Сонька. Розу и Соломона с Асей – в одну комнату на их половине.  Остальные комнаты заняли семьи полицаев. Я подружился с их сыновьями моего возраста.

 

Братья пили беспробудно – видно, чувствовали, что им конец. А тут Боря пришел из армии. Начались драки между ним и братьями. Но вскоре все кончилось: братьев судили и расстреляли как предателей, семьи их куда-то вывезли, и мы заняли всю площадь. Вскоре и папа демобилизовался.

 

От военного времени у меня остались на память два предмета: готовальня и шуба на собачьем меху.

 

Готовальню привезла мама из Ленинабада. Начальник склада, где она работала, очень ей симпатизировал. Перед отъездом он завел ее на склад и сказал: «Бери что хочешь!» Мама потом говорила, что она могла обогатиться и до конца жизни ни в чем не нуждаться. Собственно, так поступали в те дни многие. Но она взяла одну готовальню: Зямка вернется, ему придется опять чертить, а где он возьмет готовальню? И еще она мне потом говорила, преподавая уроки жизни:  «Я никогда никому и ни в чем не завидовала и никогда не брала больше, чем мне было положено. Так и Зямка. Для нас главное было – спать спокойно». А готовальня папе и в самом деле очень пригодилась. В тяжелые послевоенные годы он брал работу домой и ночами чертил какие-то чертежи своих больниц и поликлиник. У него это называлось «халтура». Впрочем, готовальня и мне пригодилась. В старших классах школы. 

 

Шубу привез из армии папа. Он подобрал ее где-то. Серая на желтом собачьем меху. Она и мне послужила. Когда я вырос, я носил ее – и в школе, и еще года три в институте, в Минске. Мы ее в семье даже назвали «мамой». Конечно, она была уже страшной, но времена были сложные, с деньгами были проблемы. А когда у меня впервые появилось настоящее зимнее пальто, шуба служила мне вторым одеялом во время пребывания  на квартире во время учебы в институте. Выбросила ее на помойку уже моя жена. И только тогда я понял, что война, наконец, кончилась.

 
 
Яндекс.Метрика