"Неизвестная"

 

          Лев Аркадьев, Ада Дихтярь
                    Лев Аркадьев - киносценарист.

Перу журналистки Ады Дихтярь принадлежит первая книга о БАМе. В создании повести "Неизвестная" участвовала, будучи корреспондентом радиостанции "Юность".

 

          ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ

-- Вроде бы из России эта девушка, из Сибири...

-- Да ну, как же, она и она. Конечно же, Маша. Маша Брускина.

-- Ее называли Аня...

-- Это моя дочь... Она так похожа на меня...

Минск, Ленинград, Могилев, Вильнюс, Каунас, Москва. Еще один город. Еще одна улица. Мы останавливаемся еще у одной двери -- десятой, двадцатой, сотой. Мы волнуемся. И не только потому, что от каждой новой встречи ждем ответа на наш главный вопрос, но еще и потому, что нам приходится показывать незнакомому человеку фотоснимки, которые обязательно взволнуют его, расстроят, а то и заставят плакать. Мы никогда не показывали все фотографии сразу. Мы доставали сначала ту, где трое идут по выщербленной мостовой, вдоль трамвайной колеи, мимо полуразрушенных домов с окнами без стекол и рам.

Пожилой мужчина. Борода, впалые щеки, глаза, глубоко сидящие под густыми бровями. Лицо исстрадавшегося, измученного, но стойкого человека. Чуть поодаль -- юноша, почти мальчик. В кепчонке, косоворотке со светлыми пуговками, в мешковатом, возможно, с отцовского плеча, пиджаке. Между ними, посередине, на полшага впереди, идет девушка. Красивая. Статная. Ее прямую фигуру, ее высоко поднятую голову не согнул висящий на шее фанерный щит с надписью на немецком и русском: "Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам".

Поражает, с каким спокойствием и достоинством эти люди шли.

Потом мы показываем второй снимок.

Процессия остановилась. Рамки кадра расширились, захватив еще большую толпу конвойных -- солдат с автоматами, в касках или пилотках, в шинелях, с повязками на рукаве.

Мальчик повернул голову влево, как будто хочет увидеть кого-то за стеной конвоиров. Девушка по-прежнему стоит прямо. Она спокойна, сосредоточенна. Напряженным и страшным стал взгляд пожилого мужчины. Прямо перед собой он увидел три веревочные петли на перекладине широких ворот.

Но это мы поймем, взглянув на следующие фотографии, которые всегда так тяжело показывать.

Да и сами мы сначала увидели только первый снимок, приехав по командировке газеты "Труд" и радиостанции "Юность" в Минск, в Музей истории Великой Отечественной войны. Там, на одном из стендов, и висела маленькая, чуть больше почтовой открытки фотография, где троих ведут на казнь. Поражало, как эти люди шли!

-- Кто эти трое?

На вопрос ответила сотрудница музея Раиса Андреевна Фатуймас.

-- Пожилой человек слева -- Кирилл Трус. Справа -- Володя Шербацевич. Оба подпольщики.

-- А девушка?

-- Неизвестная...

-- Как неизвестная?!

-- Имя ее неизвестно.

-- Когда все это происходило?

-- В октябре -- обратите внимание! -- в октябре 1941 года. Это была первая публичная казнь на оккупированной территории нашей страны. Для устрашения непокорных. Вели арестованных через весь город, к месту казни сгоняли людей. Читали приговор. Фотографировали.

На стол легли семь фотографий.

Чьи-то равнодушные глаза, как на мушку винтовки, ловили в фокус объектива главные моменты расправы.

Снимок третий. С убийственно-холодной деловитостью эсэсовский офицер в перчатках поправляет на шее девушки веревку. Она стоит спиной. Стянуты жгутами запястья вывернутых назад рук.

Снимок четвертый. Солдат в пилотке выбивает из-под ног жертвы табурет. Он еще не успел распрямиться, а фотокамера услужливо фиксирует момент.

А потом по сигналу -- или просто так -- фотоснайпер выхватит прямо из истории еще один кадр и навеки оставит лицо мальчика, застывшее как будто в улыбке.

Еще щелчок. Мы видим бородатое лицо и полуоткрытые губы, не успевшие ничего сказать.

Последний снимок сделан, по всей вероятности, позже. Натянуты веревки на перекладине ворот. Жуткий полумрак. Белым пятном выделяется доска с надписью на двух языках...

Каким должен был быть тот, кто держал в руках фотоаппарат? Он искал выигрышную точку, подходящий ракурс. Может быть, просил палача повременить секунду. Встать так или иначе. Каким бы он ни был, помимо своей воли и воли своих хозяев, он увековечил для истории факт потрясающего мужества, оставил документы огромной обличительной силы.

Недаром их держали в руках обвинители на Нюрнбергском процессе. Они тревожили сердца с экрана -- в фильме замечательного режиссера Михаила Ромма "Обыкновенный фашизм". Снимок, где трое стоят у места казни, мы найдем в многотомной "Истории Великой Отечественной войны". Из года в год на протяжении многих лет он печатается в школьном учебнике истории. Миллионы портретов Кирилла Труса, Володи Щербацевича, Неизвестной. Как трудно примириться с тем, что она - неизвестная. Да и можно ли мириться?

Нет, нельзя!

И вот мы в Минске. Здесь, в музее, нам дают единственное свидетельство о девушке -- письмо бывшей партизанки Стефаниды Ермолаевны Каминской, которая сообщает, что видела ее в фашистской тюрьме в октябре 1941 года. Мы выписали адрес Каминской. И не предполагали, что с этого начнется многолетний и сложный поиск. Верным нашим помощником стал магнитофон, с беспристрастной достоверностью оставивший на своих бороздках неподдельные свидетельства о былом. Со скрупулезной точностью мы перенесли голоса людей на бумагу, и в этой повести вы не раз услышите их.

I

Со Стефанидой Ермолаевной Каминской, женщиной подвижной и энергичной, мы встретимся несколько раз. Но самый первый разговор у нее дома будет очень коротким. Мы расскажем, откуда приехали, зачем, и потом все вместе войдем в ворота массивного мрачного здания старинного замка, в котором в годы оккупации была фашистская тюрьма. Мы пройдем под низкими сводами длинных коридоров, где гулом отдается каждый шаг, каждое слово.

-- Было воскресенье. Число? Не помню какое. А день этот помню. Он мне на всю жизнь запомнился...-- Стефанида Ермолаевна волнуется.-- В день казни здесь, в коридоре, прямо вот у этой стенки, валялись обрывки пеньковой веревки. Здесь им руки связывали. Доски эти вот, что на фотографии, на шею повесили... Когда их увели, нас в камере трое осталось. Сидим. Слова друг другу не можем сказать. Входит надзирательница, худенькая такая русая женщина лет под сорок. "Идите, говорит, за мной. Вы двое -- убирать зал. А ты,-- показывает на меня,-- комнату коменданта". Вот эту, если только я этаж не перепутала. Там, видно, офицеры недавно сидели. Везде валялись окурки. Дымно было. Здесь вот так стол стоял, стулья. Я вот так зашла за стол, чтобы убрать на нем.-- Стефанида Ермолаевна склонилась к воображаемому столу.-- Вдруг надзирательница подбегает ко мне, вся такая расстроенная, и шепчет: "Знаете, что с ними?.. Их всех повесили. Всех -- двенадцать человек -- повесили. Троих -- на Комаровке. Троих -- где фабрика "Коммунарка". На площади Свободы. И у Дома правительства"...

Кирилла Труса, Володю Щербацевича и Неизвестную казнили в районе, который Стефанида Ермолаевна назвала Комаровкой,-- у ворот дрожжевого завода, на улице Ворошилова. На местах казни остальных подпольщиков тоже побывал фотограф, но только тогда, когда все свершилось. Архивы хранят еще три снимка, сделанных 29 октября 1941 года, по одному из тех трех мест, которые безошибочно назвала Стефанида Ермолаевна...

-- Мы сидели вот здесь, в десятой камере,-- торопливо, будто опасаясь не поспеть за вспышками памяти, говорит Каминская.-- И вот привезли к нам Надю. Ее имя -- Дина, но она называла себя Надя. Я запомнила фамилию -- Енушкевич. Ее в комнату прямо-таки швырнули. Всю избитую, лицо в черных пятнах. Мы дали ей воды. Она металась и бредила своим ребенком: "Изверги, они у меня отняли моего грудного ребенка и на глазах в окно выбросили..." Она только об этом и говорила. Потом забрали ее в другую камеру. А привели сестру ее Ольгу. Ольгу Щербацевич...

Щербацевич... Да это же фамилия того паренька, который шел на казнь рядом с Кириллом Трусом и Неизвестной!

-- Какая она смелая женщина была -- Ольга... Сколько раз ее вызывали на допрос, и всегда возвращалась она вся избитая. Лежит, стонет, но как услышит, что летят самолеты, сразу встрепенется: "Вот-вот, слышите -- это наши. Победа все равно будет за нами". Боже! Сильная женщина была!.. Сына, Володю, на ее глазах били, а она сначала даже не признавалась, что это ее сын...

Оказалось, Ольга Щербацевич -- мать Володи.

-- Избивали и сына, и брата ее, и сестру Надю, и Надиного мужа. Схватили всю их семью. Конечно же неспроста. Но они не признавались. И ничего не помогло. С последнего допроса Ольга пришла. Вот так бросилась на койку.-- Стефанида Ермолаевна сделала неожиданно резкий рывок вперед и вниз, как бы повторяя движение Ольги, и продолжала:-- "Все,-- говорит Ольга,-- все, все, все! Нас было двадцать один человек. Один всех продал -- предатель! Кто останется из вас жив, передавайте, всем партизанским отрядам передавайте, что Борис Рудзянко -- предатель. Он, говорит, к каждому подошел, на всех указал, а сам потом сел в полицейскую машину и уехал с офицерами обедать..." Я как связная отряда,-- добавила Каминская,- встречаясь с разными людьми, всем передавала ее слова. Как долг перед ней выполняла.

Около двух недель была в нашей камере Ольга. О подпольных делах много не рассказывала. Объяснила только, что Островская Лена им помогала. Она была портниха и одевала наших раненых пленных офицеров, которые бежали из лагеря, а Володька, Ольгин сын шестнадцатилетний, должен был их в партизанский отряд переправлять. Куда, в какой отряд, подробностей я, конечно, не знаю...

Мы стоим в длинном гулком полутемном коридоре, где в толстые стены впечатаны крепкие двери с "волчками".

-- День тот последний помню, хорошо помню. Утром мы вместе пошли на работу -- коридоры мести, камеры мыть, а надзирательница (она-то наш, советский человек была) специально камеру, где Володька был, открыла -- разрешила Ольге белье у сына взять, постирать да попарить. Ольга заторопилась, и мы с ней, захотелось на ее сына посмотреть. Зашли в камеру -- он там стоит. Роста так среднего, волосы русые. Лицо детское, худенькое. Остроносенький такой. Ольга при всех говорит: "Сыночек, мы отвернемся, а ты нам отдай белье свое. Немного без нижнего походишь".

Когда мы уже возвращались с этим бельем, смотрим -- Лена Островская в коридоре, а возле нее -- солдаты с собаками. И много солдат пришло. Мы, как один, сразу в свою камеру. Ольга заволновалась. Зачем-то достала кусочек хлеба, который хранила для сына. "Сегодня, говорит, еще принесут, и я смогу две порции сыну отдать". Тут раскрывается камера, и громкий окрик: "Ольга!"-- фашисты зашли. Она встала. Всех нас взглядом окинула. У двери еще раз обернулась. И увели ее.

Ни крика не было. Ничего.

...После долгой паузы мы достаем фотографии. Показываем на Неизвестную. Не дожидаясь вопросов, Стефанида Ермолаевна говорит:

-- Вместе с ними была и эта девушка. Она в седьмой камере сидела, вместе с Леной Островской.

-- Как звали ее, не помните?

-- Ее называли Аня. Девочка эта, Аня, ходила вместе с нами на работу. Все время с Ольгой и с Ольгой она разговаривала. Вроде бы она работала в госпитале медсестрой. Ольга говорила, издалека она, не минская. Вроде бы из России эта девушка, из Сибири. Сибирячка, кажется, военнопленная. Ольга очень боялась за нее.

...Мы волнуемся: первая встреча, а уже так много мы узнали. Нет и тени сомнения: все, что рассказывает эта женщина,-- правда.

-- Очень молчаливая была эта медсестра, замкнутая,-- продолжает Каминская.-- Старалась не разговаривать ни с кем. Но гордо, очень гордо себя держала. Храбро ходила. Голову вот так высоко несла. И походка у нее прямая такая. Светлые волосы были у нее, кудрявые. Она их еще в последний день вымыла. Широкие черные брови. Нос кирпатый, широкий такой. Туфли хорошо запомнила -- желтые, так вот на шнурочках.

Вот какие подробности, какие детали сохранила память Стефаниды Ермолаевны! Могли ли мы предполагать тогда, что в ее правдивый рассказ все-таки вкралась ошибка...

II

Бывшая узница фашистской тюрьмы Стефанида Ермолаевна Каминская узнала Неизвестную. Узнала она и пожилого человека с бородой, изможденного, измученного, но не утратившего силу духа. Правда, она не помнила его имени и фамилии, но мы это знали. Более того, в музее нам сообщили адрес его семьи. И вот с теми же фотографиями, волнуясь и пряча самые страшные из них, мы пришли к жене Кирилла Труса Александре Владимировне (ее называют и Трус, и Трусова).

-- Расскажите, пожалуйста, о муже. По возможности подробнее.

Александра Владимировна начала с того безмятежного воскресного утра, когда отец с дочерью, поразмышляв, куда пойти -- на открытие озера, сооруженного комсомольцами, или в кино,-- по ее совету ("на озере народу будет полным-полно") выбрали кино. Вышли после сеанса на улицу -- трамваи стоят. На площади люди сбились группами, замерли у репродукторов.

Война!

На рассвете следующего дня Кирилл Иванович направился в военкомат. На фронт не взяли -- он был контужен в Гражданскую войну, через год после того, как семнадцатилетним мальчишкой ушел добровольцем в Красную Армию. "Да ведь и в Минске,-- убеждал его военком,-- дел хватит: надо эвакуировать заводы, приготовиться на случай, если..."

В тот же день Минск бомбили. За день было разрушено то, что люди создавали десятилетиями. В субботу, 28 июня, простреливая улицы, в город вошли танки со свастикой на броне. За ними - СС.

Тысячи коричневых и черных шинелей стерли все краски летнего Минска.

-- Я вспоминаю те дни - это же просто ужас,-- рассказывает нам Александра Владимировна Трус, жена Кирилла Труса.-- Как-то в первые дни идем мы по Московской улице. Навстречу колонна наших военнопленных. И вдруг тут же, в колоне, начали расстреливать их. Это же нельзя передать... Какому-то пареньку лет девятнадцати -- он, видно, из Средней Азии, похоже, что узбек,-- пуля попала прямо в живот. Корчится паренек на мостовой и кричит: "Мама, я буду жив, меня спасут!.." А как спасать, когда подойти не дают, тут же из пулеметов очередь. Мы, как на грех, с детьми были -- одному семь, другому девять, третьему пять,-- все вцепились в отца, плачут. А он стоит белый, зубы стиснул... Домой пришли, он мне сразу сказал: "Не смотри, что я не на фронте. Я коммунист и всеми силами буду уничтожать фашистов в тылу". Поэтому я не удивилась, когда он приемник принес с батарейками. И что к нам народ приходил: и старые партийцы, и ребята, и девушки...

-- А эта приходила?

Воспользовавшись короткой паузой, мы кладем на стол фотографии.

Александра Владимировна утвердительно кивает головой. -- Значит, вы эту девушку знали?

-- Я только могу сказать, что бывала она у нас очень часто. То одна придет, а то и с двумя-тремя подругами. Приносили они какие-то свертки, мешочки разные. Муж все инструктировал их: "Девочки, не держите ничего там, где живете..." Что я помню о ней? Блондинка была, красивая девочка. Очень жизнерадостная. И серьезная.

-- А имя ее? Имя!

-- Муж называл ее Мария.

-- Вы путаете, может быть, Аня?

-- Муж называл ее Мария,-- без тени сомнения повторила женщина.

-- А по фамилии не называл?

-- Нет, конечно. Они все скрывали. Я иногда поинтересуюсь, кто у нас был, а Кирилл Иванович только скажет: "Не спрашивай. Чем меньше будешь знать и видеть, тем лучше. У тебя четверо маленьких детей -- не забывай".

-- А вы не помните, когда впервые пришла к вам Мария?

-- Это было, наверно, в августе,-- немного помедлив, видимо вспоминая, сказала Трус.-- Я еще спросила тогда мужа: "Что это за девушки? Смотри, очень уж они молодые, не подвели бы тебя..." Он ответил: "Не смотри, что они молодые, они комсомолки и патриотки". А вообще,-- неожиданно добавила Александра Владимировна,-- вам бы с моей дочерью поговорить. Она тогда уже не маленькая была -- пятнадцатый год шел. С отцом крепко дружила. А живет она, кстати, в нашем доме, где жили мы во время войны.

Не помедлив и минуты, вместе с Александрой Владимировной едем туда, где происходили события, о которых она только что нам рассказывала. Старые дома, как старые люди, таят в себе столько воспоминаний! Взбираемся на чердак, где Александра Владимировна уже после ареста мужа нашла приемник, возле которого собирались подпольщики, слушали Москву, записывали сводки, чтобы передать минчанам правду о положении в стране и на фронте. А в жилой комнате на стенах -- старые портреты. Кажется даже, что здесь сохранился запах рабочей спецовки хозяина дома. И вот она -- дверь, в которую, постучавшись условным знаком, входила и наша Неизвестная.

"Проводная, 23" -- сообщает табличка на углу невысокого одноэтажного здания. Три окна в центре -- это квартира, которую Трусы получили в 1930 году. Напротив этого дома -- другой, такой же приземистый, одноэтажный. У входа -- мемориальная доска: "В этом доме в 1941--1942 гг. проводились заседания Минского подпольного городского комитета партии. Здесь жил секретарь подпольного горкома КП/б/Б И.Казинец, казненный фашистами в г.Минске в мае 1942 г.".

Окна двух домов через дорогу смотрят друг на друга. Сейчас они вымыты до блеска, в белых занавесках, с цветами на подоконниках. Тогда они были мрачные, заклеенные крест-накрест полосками бумаги, занавески плотные, темные.

Знали ли тогда обитатели этих домов друг друга? Кто ответит на этот вопрос? Да и не в этом суть. А в том, что едва ли не каждый минский дом уже в самые первые дни, недели и месяцы оккупации готовил верную погибель завоевателям. Так, в домах, что поближе к станции, разрабатывались планы диверсий на путях. Диверсии эти начались уже в июле. В некоторых квартирах и комнатах, принадлежавших преподавателям и студентам юридического института, принимались сводки Совинформбюро, распечатывались на пишущей машинке и переписывались от руки, а потом появлялись в разных районах города.

В домах медицинских работников накапливались медикаменты для раненых красноармейцев, содержавшихся в фашистских лагерях-лазаретах, для загнанных в гетто еврейских детей. Где-то в полуразрушенных домах и в подвалах проходили первые встречи связных партизан и подпольщиков. А в иных домах стала появляться подпольная газета "Вестник Родины".

И как глубоко заблуждались создатели генерального плана "Ост" по колонизации оккупированных земель, когда констатировали: "Следует исходить из того, что белорусы являются наиболее безобидным и поэтому самым безопасным для нас народом из всех народов восточных областей..." К концу первого года войны в Минске было создано 12 партийных звеньев и 6 комсомольских групп, боролись и действовали сотни подпольщиков, хотя каждый из них знал, что любой день и час может стать для него последним.

-- Кирилла Ивановича арестовали не дома, а на заводе,-- рассказывала Александра Владимировна.-- Было 14 октября.

-- А передачи в тюрьму я носила,- включилась в разговор Анна Кирилловна, дочь героя.-- Только передачи эти до него не доходили. Это мы узнали из записки отца, которую передал он нам через тюремного надзирателя. Отец просил, чтобы мы прислали ему пальто, потому что приходится лежать на мокром цементном полу. А в то воскресенье, 26 октября, я к отцу и не собиралась. Пошла на колонку за водой, а соседка и говорит: "Ты слышала, в городе повесили людей?" Я сразу поторопилась домой. Мама заволновалась: "Бери скорей передачу и беги к тюрьме".

Я пришла. Постояла-постояла -- передачу не принимают. Все, думаю: пойду поищу -- вдруг среди... (слово то страшное помянуть боялась) -- мой отец...

Первыми увидела тех, что в парке. Затем -- в Центральном сквере, против Дома офицеров. И на площади. Я и сейчас каждый тот шаг с ужасом вспоминаю, а, представьте, каково мне было тогда, в четырнадцать лет! И страшно, и жутко, но какая-то надежда теплилась, что, может быть, с отцом все и обойдется.

Хотела было домой возвращаться, да вспомнила, как на площади женщины про дрожжевой завод говорили, будто бы и там казненные есть. Пошла искать, где этот дрожжевой завод. У прохожих спрашивала. А прохожих все меньше и меньше: смеркалось уже. Продрогла я вся. Но иду. И вот, еще далеко было, вдруг клетчатая рубашка мелькнула. А отец в клетчатой рубашке ходил. Не помня себя, я побежала вперед и остолбенела. И не могла сойти с места. Охранник меня подтолкнул автоматом. Я перешла на другую сторону и снова встала. Все у меня окаменело внутри.

Маме ничего не сказала. А утром рано, еще темно было, снова пошла туда. И на третий день -- тоже. На третий день к вечеру, часу так в четвертом, уже сумерки были по осени -- подъехала к воротам машина. Солдат перерезал ножом веревки. Мертвых поспешно, грубо бросили в кузов. Я не могла сойти с места. А когда машина тронулась, так у меня прямо все внутри оборвалось. Не помня себя, бросилась я за этой машиной. Бегу. А земля мерзлая. Кочки, камни. Рельсы вывороченные торчат. Зацепилась. И со всего маху грохнулась о мостовую. Колени в кровь разбила. Руки ободрала. Встать не могу. Какая-то женщина ко мне подошла, обняла, немного обогрела. Вечером я маме сказала, что отца уже нет...

Вот так, слово в слово, записал этот страшный рассказ молчаливый свидетель всех наших встреч -- магнитофон. И, только прослушивая пленку, заметили мы, что в запись все время врывается какой-то ритмичный стук. Это громко тикали стоящие рядом часы. Поглощенные рассказом Анны Кирилловны, мы не обратили на него внимания, а тут он звучал так четко и ясно, словно напоминал о быстрой смене времен.

Да, прошло время. Давно окончилась война. Поднялся из руин город-красавец Минск. В парках и скверах на месте сгоревших деревьев поднялись и шумят густыми кронами вязы и тополя. Радость и покой пришли в многострадальный город. Так стоит ли будоражить память? Тревожить людей? Возвращать их к прошлому? Допытываться, как звали девочку на трагических фотографиях? Подвиг ее стал частицей всеобщего подвига нашего народа -- великой Победы. Так не все ли равно, как звали ее -- Аня или Мария?

Нет, не все равно.

Что скрывать, иногда слышишь: "Слишком много было героев, всех не увековечишь". Да, к великой нашей гордости и счастью, героев на нашей земле оказалось не меньше, чем потребовалось. Пусть же у нас хватит благодарности и памяти на каждого, сколько бы ни вернулось их к нам из забытья!

Так все-таки кто она -- Аня или Мария?

III

-- Да это же Маша! Маша! Я этот снимок видела в музее и сказала экскурсоводу, что эту девочку я хорошо знала...

Мы слушаем и не верим своим ушам. Неужели сейчас станет известно то, что по какой-то не поддающейся объяснению причине столько лет оставалось тайной? Наша новая собеседница -- Софья Андреевна Давидович, член партии с 1929 года, ветеран Великой Отечественной войны -- рассказывает:

-- До последнего мирного дня я работала в республиканском управлении книжной торговли. В одной комнате, рядом с моим столом, стоял стол, за которым сидела Люся Бугакова, мать Маши. Девочка иногда к нам забегала. Ну а по-настоящему подружились мы с ней уже во время войны...

...Мать и дочь пришли к Софье Андреевне в самые первые дни оккупации. Софья Андреевна любила видеть их вместе. Молодо выглядевшая Люся и высокая, стройная, не по годам рассудительная Маша, они больше похожи были на подруг, много шутили, от души смеялись и заражали других своим приподнято-хорошим настроением. Сейчас они обе были подавлены, удручены, растеряны.

Софья Андреевна перебирала свои бумаги, письма, фотографии. Что-то надо было уничтожить, что-то обязательно сохранить. Она показала Маше книги Николая Островского с его дарственными надписями. Аккуратно развернула приготовленные для основательной упаковки -- чтобы сохранить! -- письма писателя, рукопись его книги "Рожденные бурей". Книгу Маша, конечно, читала. Но рукопись, пометки на полях, сделанные рукой легендарного человека! Девочка была взволнована. Она и не знала, что тетя Соня, давняя знакомая ее мамы, будучи редактором сектора детской и юношеской литературы Госиздата Белоруссии, переписывалась с Николаем Островским, готовила к печати первые издания "Рожденных бурей" на белорусском языке.

Давидович рассказала Маше, как ездила к Николаю Островскому в Москву. Подробно воспроизвела состоявшийся тогда при ней телефонный разговор писателя с его матерью. "Не волнуйся, дорогая, я совершенно здоров. Работаю вовсю. Состояние отличное, давно такого не было..."-- кричал в трубку взмокший от напряжения человек, силясь унять прерывистое дыхание.

...В окна небольшой комнаты, где вполголоса вели необычный и опасный для тех дней разговор, врывался треск мотоциклов, долетали обрывки ненавистных чужих песен, отдаленные крики и выстрелы. Все, что увидела и услышала в этот день девушка, вызывало у нее не просто интерес, не просто уважение, но и особое доверие к Софье Андреевне.

-- Прошло чуть больше месяца -- Маша снова пришла ко мне,-- вспоминает Давидович.-- Она очень повзрослела, даже внешне. В отличие от многих других была спокойна. От Люси я уже знала, что ее дочь устроилась на работу в госпиталь для военнопленных, поэтому не удивилась, когда Маша спросила: "Тетя Соня, есть ли у вас какие-нибудь лекарства? Может быть, хоть марганцовка? В госпитале ничего нет. Раны у бойцов гноятся -- промыть нечем". Я обещала ей лекарства достать и достала.

Потом она спросила -- нельзя ли найти где-нибудь мужскую одежду -- все, что попадется: пиджаки, брюки, рубашки? Я, конечно, поняла, что и это ей нужно для тех, кто в госпитале. С тех пор она постоянно ко мне заходила. Обычно утром.

Каждый раз к ее приходу у меня уже что-нибудь было приготовлено. Я и мои друзья аккуратно, как можно компактнее, заворачивали одежду в свертки или в тряпки, и все она уносила.

Слушая это, мы сразу же вспомнили свидетельства Трусовых о каких-то мешочках и свертках, которые приносили девушки, в том числе и Мария.

-- Еще Маша где-то получала сводки Совинформбюро,-- продолжает Софья Андреевна.-- Где-то она их слушала или читала переписанные. С кем-то у нее была связь.

Да, да, да! Ведь и о приемнике тоже говорили Трусовы. О том самом, что был у них на чердаке.

-- Иногда я сама спрашивала у нее,-- продолжает Давидович,-- "Что слышно?" Случалось, она огорченно пожмет плечами: "Не получила. Не вышло".-- "Ну, запоминай",-- как-то сказала я Маше. У девушки глаза загорелись: "Вы слышали Москву?" Сводки иногда передавал мне мой старый товарищ, с которым я еще в годы первой пятилетки работала в наборном цехе типографии газеты "Звезда", и с той поры, и потом еще долго была с ним в одной партийной организации.

Рассказывать все это Маше я, естественно, не стала, а у нее поинтересовалась, кому она дает сводки и с кем ведет о них разговоры. "Люди встречаются всякие",-- предупреждала я ее. Мне Маша ответила, что в госпитале есть один человек, очевидно, офицер, потому что свои к нему обращаются: "товарищ командир", и что он тоже предупреждал ее об осторожности. Маша его называла Володей и мне частенько говорила: "Володя сказал", "Отдала Володе".

Я просила ее, чтобы она хотя бы для конспирации носила из госпиталя еду. Почти все, кто там работал, возвращались домой с котелками. Маша на это строго ответила мне: "Там и так есть нечего -- люди голодные,-- зачем же я еще буду у них забирать".--- "Хотя бы затем, чтобы соседи не насторожились и ни о чем не спрашивали".-- "А мне все равно -- спрашивают они или нет",-- упрямо отвечала девчонка.

Девчонки и мальчишки того времени... Как много умели они! Умели самозабвенно любить свою землю и без приказа встать на ее защиту. Умели быть верными своему товариществу и молчать под пытками. Умели бороться и отдавать за правое дело свои жизни. Но они не умели хитрить, ловчить и обманывать, притворяться, изворачиваться и подозревать. Они судили о людях по себе, мерили их на свой аршин и потому бывали иногда излишне откровенны и доверчивы, безрассудно смелы. Только самый горький опыт, оплаченный жизнями, объяснил им, как коварен враг.

"Постарайся как можно меньше рассказывать о своих делах и заданиях,-- не уставала повторять Маше Софья Андреевна.-- Чем меньше будет знать о тебе твой друг или подруга, тем легче будет им самим". И приводила убедительные примеры из опыта подпольщиков. Маша искренне удивлялась: "Тетя Соня, откуда это вы знаете?" Софья Андреевна обещала ответить на этот вопрос после войны. После войны собиралась она сказать, что не из книг ей все это известно, а от своей родной сестры, которая много лет была в подполье Западной Белоруссии, работала вместе с Верой Хоружей, и, кстати, даже родные и самые надежные ее товарищи не знали, где она находится, куда ездит.

С каждым приходом Маши просьбы ее становились все сложней и сложней. Однажды очень робко, мало надеясь на положительный ответ, спросила она, может ли Софья Андреевна достать где-нибудь фотоаппарат. Женщина догадывалась, что не так-то просто было Маше обратиться к ней с этой просьбой. Ведь за хранение фотоаппарата, так же как за укрытие радиоприемника или пишущей машинки, легко можно было поплатиться жизнью. Догадывалась Давидович и о том, зачем нужен фотоаппарат людям, с которыми была связана девушка.

Логика тут была проста. Найти гражданскую одежду, в которую можно было бы переодеть красноармейца, чтобы вывести его из лазарета,-- это лишь полдела. Кроме того, необходимы были документы, которые при "новом порядке" проверялись на каждом шагу. Но для документа нужна фотокарточка, а стало быть, и фотоаппарат.

Софья Андреевна отправилась в деревню к своим старым и добрым знакомым. У них в сарае (хозяева не знали этого) она в свое время зарыла кое-какие документы и купленный перед войной "ФЭД".

Маша нашла дело и для матери. Люся готовила перевязочный материал. Доставала где только можно материю, простыни, наволочки, нарезала из них узкие полоски и скатывала так, что получалось некое подобие бинтов. В лазарете нечем было перевязывать раны. Больше мать ничего не знала и ни о чем не догадывалась. А смутная тревога за дочь росла с каждым днем. Из-за этого еще страшнее и невыносимее становилась жизнь.

Преследовало Люсю бесконечное душераздирающее шарканье шагов сотен и сотен людей, стекавшихся со всего Минска к Республиканской, Колхозной, Шорной, Коллекторной, Перекопской, Низовой, Абутковой, Заславской улицам, к улице Немига, к Мебельному, Опанскому, Колхозному переулку. Эти улицы и переулки очерчивали район, который назывался теперь чудовищным средневековым словом "гетто". По всему городу были развешены приказы полевого коменданта о создании гетто в Минске.

"19 июля 1941 г.

С момента издания настоящего распоряжения в Минске создается еврейский район, где будут проживать исключительно евреи.

В течение пяти суток со времени опубликования настоящего распоряжения все еврейское население гор. Минска обязано переселиться в отведенный ему для жительства район гор. Минска. Лица, которые по истечении упомянутого срока будут замечены вне отведенного им для жительства района, подвергнутся аресту и строжайшим мерам наказания.

После завершения процесса переселения весь квартал, отведенный для жительства евреям, подлежит изоляции от остальной части города путем возведения стены из сухой кладки. Сооружение этих стен осуществляется самими жителями еврейского жилого квартала с применением камня и кирпича разрушенных зданий.

Категорически запрещается евреям, включенным в трудовые колонны, пребывание за пределами отведенного им жилого района. Эти евреи могут покидать свой район лишь в составе трудовой колонны и находиться за пределами своего района лишь для выполнения работ, предписанных им Минской городской управой. Неподчинение этому приказу карается смертной казнью.

Евреям разрешается входить в еврейский жилой район и выходить из него лишь через два прохода, находящихся на улице Опанской и Островского. Перелезать через стену, ограничивающую этот район, запрещается. Немецким часовым и вспомогательной полиции даны инструкции стрелять в тех, кто не подчиняется этому распоряжению"

Вслед за этим распоряжением последовал приказ о желтой "заплате". Указывались ее размер и место, куда она должна быть пришита. "За неисполнение приказа -- смертная казнь"

Все обязаны были внести деньги на постройку стены вокруг гетто. Обязаны были сдать ценные вещи, серебро, золото, драгоценности на уплату расходов, связанных с переселением из одного района в другой. "За неисполнение приказа -- смертная казнь".

За деньги удалось выхлопотать небольшое продление сроков переселения. Приближался август, но еще и половина еврейского населения не переселилась в отведенный для него район. С рассветом из дальних концов города -- Комаровки, Переспы, Ляховки -- тянулись толпы мужчин и женщин, стариков и детей, согнувшихся под тяжестью узлов. Не давали ни подвод, ни лошадей. Все, что наспех удалось собрать -- в первую очередь необходимое детям,-- тащили на себе.

Навстречу этому потоку шел другой -- из гетто -- отметиться в юденрате, а оттуда, колоннами, под конвоем, разойтись по рабочим местам.

Все это было невыносимо. Люся Бугакова понимала, что нельзя сидеть сложа руки, но какие шаги предпринять, как действовать, не представляла. В первые дни войны ей предлагали уехать из города -- было одно место в машине, на которой эвакуировались друзья. Но разве могла она бросить дочь! Сейчас ее угнетала бездеятельность. Ни на минуту не оставляли тревога и страх за Машу.

Маша высветлила перекисью водорода волосы и теперь, совсем не похожая на еврейскую девочку, свободно ходила по городу. Стена вокруг гетто еще не была построена. Еще не уехали с территории "еврейского района" русские, белорусские, татарские семьи, и Маша чувствовала себя свободно. Мать пугал независимый и, как ей казалось, преувеличенно гордый вид дочери. По вечерам она встречала ее и однажды пришла в ужас, увидев Машу под руку с каким-то парнем в шинели с белой повязкой полицейской службы на рукаве.

-- Белов,-- с улыбкой представился тот.-- Вручаю вам дочь в полной сохранности...

Маша пыталась успокоить мать:

-- Не волнуйся и ни о чем не думай. Он не такой полицай...

Сегодня мы можем только предполагать, что неизвестный нам Белов, о котором растревоженная Люся на следующий же день рассказала Софье Андреевне, на всякий случай подстраховывал девушку, к которой всегда мог привязаться с вопросами или проверкой документов "такой" полицай, то есть один из тех, кто, спасая свою шкуру, с собачьей преданностью служил фашистам.

Но послушаем, что дальше расскажет нам Софья Андреевна Давидович.

-- Однажды Маша пришла ко мне, и вид у нее был такой, как будто человек все потерял. "Что случилось? Уволили?" -- "Нет, отвечает, не уволили, но Володя сказал, чтобы я больше не приходила. И я не пошла".-- "Погоди, не волнуйся,-- попыталась успокоить Машу.-- Может быть, он сам собирается уходить и боится, чтобы тебя потом не терзали?"-- предположила я. "Может быть...-- ответила Маша.-- Но я чувствую, что-то там очень серьезное произошло или должно произойти".

Я забеспокоилась и посоветовала Маше уйти из той квартиры, где она жила: "Давай я поговорю с кем-нибудь из своих знакомых -- устроишься пока у них".-- "Нет, тетя Соня, спасибо,-- возразила она.-- Ведь и этой моей квартиры никто не знает. Я везде числюсь до старому адресу -- улице Куйбышева. И фамилии тут моей нигде не существует. В пропуске у меня записано - "Бугакова".

-- А разве Маша не Бугакова?-- спросили мы Софью Андреевну.

-- Нет,-- пояснила наша собеседница,-- это девичья фамилия матери. А Маша носила фамилию отца -- Брускина.

"Значит, Маша -- Брускина. Маша Брускина",- повторяли мы про себя. Вслух ничего не говорили, боялись перебить Софью Андреевну, понимали, что она подходит к самому трудному моменту своих воспоминаний.

-- Прошла неделя. Или чуть больше. Так примерно числа после десятого октября прибегает Люся сама не своя: "Машу арестовали! -- И причитает:-- Сама она виновата, сама".

Я ничего понять не могу. Еле успокоила. Наконец из сбивчивого рассказа Люси выясняется вот что. Маша была дома. Сидела на своей койке, стоявшей под окном. Впрочем, больше и негде было сидеть в комнате, перенаселенной и продолжавшей пополняться изгнанными из своих квартир людьми. Окно было открыто, и девушка ясно расслышала, как чей-то молодой голос спросил у игравших на улице мальчишек: "Маша-блондинка в вашем дворе живет?" "Маша-блондинка" -- так звали ее свои в лазарете. Маша с живостью выглянула в окно: "Ребята, вы меня спрашиваете? Я сейчас!" -- босоножки на ноги и -- за дверь. Мать -- к окну. Маша уже внизу -- здоровается с ребятами. Увидев маму, крикнула наверх: "Ребята пришли, я с ними пойду. Не беспокойся -- скоро вернусь".

Для мальчишек во дворе - целое событие: пришли два парня, и Маша с ними ушла. Побежали за ними следом. За воротами гетто, прямо посреди улицы, стояли два вооруженных фашиста. Они молча с двух сторон подошли к девушке, а только что любезно улыбающиеся парни достали из карманов нарукавные полицейские повязки со свастикой и орлом и деловито повязали их друг другу.

Мальчишки сперва опешили, но, сообразив, что на них никто не обращает внимания, перебежали на другую сторону улицы и пошли следом. Они видели, как Машу привели к воротам тюрьмы, как открылись эти ворота, а потом снова захлопнулись за ней. Запыхавшиеся, они примчались домой, и через несколько минут уже весь двор знал, что случилось.

-- После этого начались хождения Люси в тюрьму,-- рассказывает Софья Андреевна.-- Ходила она, ходила, стучала, просила, плакала -- никто с ней и разговаривать не хотел. Наконец за мзду какую-то приличную удалось одного полицейского уговорить. Собрали мы передачу, пошли вместе. Полицейский действительно вышел в назначенное время. Взял наш пакетик, а через некоторое время вынес записку. Записка была на обрывке бумаги, нацарапана карандашом, торопливо и вся в тоне таком извинительном. Потом мы с Люсей много раз ее перечитывали. Поэтому я и запомнила ее. Может быть, не слово в слово, но содержание ее было именно таким: "Дорогая мамочка! Больше всего меня терзает мысль, что я тебе доставила огромное (или большое, но что-то в этом роде) беспокойство. Не беспокойся. Со мной ничего плохого не произошло. Клянусь тебе, что других неприятностей ты из-за меня иметь не будешь. Если сможешь, передай мне, пожалуйста, мое платье, зеленую кофточку и белые носки. Хочу выйти в хорошем виде..."

Прочла я записку, и у меня все внутри оборвалось. Что-то страшное почудилось даже в словах "ничего плохого не произошло". Что это значит? Били и выдержала на допросах? Гнала от себя эти мысли и Люсе пыталась внушить, что все нормально, скоро выпустят, нужна потеплей одежда.

Мы все приготовили. Положили осенние туфли -- не лето, чтоб в босоножках ходить. Любимое Машино платье. Люся отдала полицейскому свои наручные часы -- за это он обещал передать сверток Маше. Было это примерно 21- 22 октября. Мы очень хотели верить в лучшее и со дня на день ждали возвращения девочки.

В последнее воскресенье октября -- это был и последний удивительно теплый и солнечный день -- повстречалась знакомая, которая видела меня на улице с Машей, и говорит: "Знаете, сегодня из тюрьмы вывели целую группу арестованных. В первом ряду была ваша блондинка, красивая девочка такая, стройная..."

Я помчалась по городу. На площадь Свободы... В парк... В Центральный сквер... Но Маши нигде не нашла. Побежала к Люсе. От нее сначала скрывали, но к вечеру она сама все узнала. Билась в истерике. Хотела ночью бежать к дочери. Никакие уговоры: "Комендантский час -- тебя просто застрелят" -- не действовали. Удерживать ее пришлось силой.

Наутро мне объяснили, что Маша там, где дрожжевой завод. Я пошла на улицу Ворошилова...

Мы были потрясены. В сердце не умещалась боль. В душе не осталось никаких чувств, кроме ненависти к врагам. Что же говорить о матери! Захожу я к ней. Сидит она на койке. Перебирает вещички Машины: кофточки, платьица, старательно снимает с них пушинки и складывает в Машин платочек. "Единственное, шепчет, что осталось..."

Она не двинулась с места, не убежала, не стала прятаться и тогда, когда через две недели, 7 ноября, в день 24-й годовщины революции, гетто со всех сторон окружили полицейские, когда прибыли гестаповские части и начали вывозить евреев за черту города, туда, где были приготовлены рвы. В течение дня перевезли 12 тысяч человек. Люся была или среди этих 12 тысяч, или среди тех, кого в тот день расстреляли прямо в гетто.

IV

Ни одна встреча не оставляла после себя столько надежд на успешное завершение поиска, как встреча с Софьей Андреевной. Неизвестная перестала быть Неизвестной. И рассказ Давидович был достоверен. Не могла же она не узнать по фотографии человека, с которым была так близка.

Однако Стефанида Ермолаевна Каминская, казалось, тоже не ошибается. Но она видела Неизвестную так мало, а Давидович знала ее с детства. И Трусы -- мать и дочь. Они тоже подтвердили, что девушку звали Мария. Но ведь могло случиться, что разные свидетели говорили о разных девушках, только лицом похожих на ту, что сфотографирована во время казни... Поэтому по возвращении домой, в Москву, мы снова и снова анализируем все наши материалы. Заново прослушиваем магнитофонные записи и останавливаемся на том месте, где Софья Андреевна говорит:

-- Я, когда увидела в музее эти фотографии, сразу обратилась к его работникам и довольно подробно рассказала о Маше. Назвала ее имя, фамилию. Но мне ответили, что одного свидетеля мало. Нужны еще какие-нибудь доказательства. Тем более что, как объясняли мне музейные специалисты, в Белорусском институте истории партии никаких сведений по этому вопросу нет.

Да, мы тоже справлялись и знаем, что в учетных данных Белорусского института истории партии Маша Брускина не числится. Но разве имя каждого человека, который героически вел себя в то трудное для Родины время, значится в архивах и протоколах? И разве свидетельство очевидца (и тем паче -- участника событий) менее ценно, чем строка официального документа?!..

Тысячу раз правы наши дети, юные следопыты, когда входят в любой дом, чтобы у живых узнать о погибших и по деталям, отрывочным сведениям воссоздать цельный образ, сделать известными неизвестных героев. Сколько таких имен записано сегодня не в архивах, не чернилами по бумаге, а червонным золотом впечатано на грани обелисков, поднявшихся на некогда безымянных могилах!..

А наши герои?! Они потрясают душу своей самоотверженностью, готовностью до последнего дыхания бороться за победу. Семья Щербацевичей, Кирилл Трус, Лена Островская. Разве эти люди думали о протокольных подтверждениях своего патриотизма?! Они боролись.

В Библиотеке имени Ленина мы просмотрели всю документальную литературу, которая связана с Минском периода фашистской оккупации. В одной из книг о героях подполья мы нашли строки, которые имеют самое непосредственное отношение к нашему поиску:

"Подпольная группа Кирилла Ивановича Труса и Ольги Федоровны Щербацевич организовывала побеги большой группы военнопленных командиров Красной Армии из госпиталя, расположившегося в бывшем Политехническом институте. Подпольщики передавали в госпиталь бланки паспортов, фотоаппарат и необходимые материалы для изготовления фотографий, а также явки в городе. На конспиративных квартирах в семьях Ольги Федоровны Щербацевич и ее сестры Надежды Янушкевич бежавших переодевали в гражданскую одежду. Большинство военнопленных переправлялось к партизанам или уходили к линии фронта. Некоторые оставались на партийной работе в городе".

А ведь все те люди, с которыми мы вас познакомили, как раз и рассказывают подробности того, что так лаконично отмечено в книге, написанной историками. И все наши свидетели связывают с этой группой Неизвестную. Правы ли они? Документов нет. Подпольщики казнены. Но, может быть, жив кто-нибудь из спасенных ими? Из тех, кого они вывели из лазарета. Хоть один человек.

Мы снова едем в Минск. Снова включен магнитофон. А рядом с нами сидит Иван Никитович Блажнов. Ныне начальник одного из отделов Минского завода имени Ленина, а во время войны...

Впрочем, лучше пусть он все расскажет сам.

-- Когда началась война, я служил на границе и был помощником начальника политотдела корпуса по комсомолу. 24 июня, примерно часов в одиннадцать, получил приказ доставить в штаб Десятой армии боевое донесение. На обратном пути, выскочив на грузовике на шоссе Волковыск-Белосток, я и сопровождавшие меня бойцы комендантского взвода неожиданно наткнулись на неприятеля. Фашисты успели перерезать дорогу. Ну, как по выбору, только меня одного и хлопнуло. Долго рассказывать тут все перипетии, как мы пытались выбраться к своим. А коротко говоря, остался я с двумя бойцами. Где пешком, под руки, где на носилках или на себе тащили они меня, и был я для них обузой. В конце концов поймали какую-то лошадь, нашли повозку и 27 июня кое-как добрались до Минска.

Оставив меня в надежном месте, ребята мои побегали по городу и узнали, что в здании Политехнического института есть лазарет, куда собирают раненых. Что делать? Я ходить не могу, а ребята со мной как привязанные. Погибнут ведь ни за что ни про что. Говорю: "Тащите меня туда". Там ни охраны не было, ни ограды. Бойцы нашли свободную комнату на первом этаже. Завели меня в нее. За дверью лежал лист фанеры -- думаю, хоть не на полу валяться. Распрощался я с ними: "Спасибо, говорю, идите". Не знаю, добрались они к нашим или нет: через час-два в город вошел враг.

Первые дни лазарет был как проходной двор. Народ все прибывал: и гражданские, и наши -- раненые бойцы, командиры. Почему фашисты нас в одно место собрали? Вроде бы как заботу о противнике проявили и лазарет создали. Да вовсе не для того, чтоб молиться на этот лазарет. Им нужен был, так сказать, живой материал, люди. Нетрудно было догадаться, что среди раненых есть командиры. И фашисты надеялись со временем из них какие-то сведения вытащить, в Германию угнать,-- словом, использовать.

Они не лазарет -- лагерь для военнопленных создали. При мне уже начали его колючей проволокой огораживать. И оттуда уже никого не выпускали.

Если б я был ранен в руку, в плечо, ни за что бы здесь не остался, но я был лишен возможности двигаться. И валялся на фанере, на первом этаже, где лежало теперь еще около ста таких же тяжелораненых. Поправлялись мы медленно. Лекарств не было. А еда -- ну, в неделю раз-другой грамм по 150-200 хлеба дадут. Пухнуть начали. Кто чем мог помогали друг другу. Один товарищ костылек мне сделал. Я на ноги стал подниматься.

Как выздоравливающего меня на второй этаж перевели. Еле-еле поднимаюсь наверх. Глядь -- на диванчике Рудзянко сидит, в светлосерой своей шинели. Он не кадровый военный был, а из запасников. Работал в штабе корпуса. Два года мы вместе служили. Вместе учились шифровальному делу. Бросились мы друг к другу. Расплакались от радости, что вот такая встреча, считай, что в плену. Рудзянко заводит меня в комнату, а там Левит -- помощник начальника политотдела 13-й дивизии, которая входила в состав нашего корпуса. Я его хорошо знал по курсам старшего политсостава при Военно-политической академии имени Ленина в Москве. В одно время оканчивали их. Тут выясняется, что и старший по лазарету -- врач Писаренко -- был у нас начальником медицинской службы полка. Он-то и перевел всех, кого знал (в основном это были командиры из 13-й дивизии), на второй этаж.

Двоих ребят -- Гребенникова и Истомина (второй был, кажется, авиатор) -- Писаренко назначил санитарами. У них были нарукавные повязки, документы соответствующие, и они имели право ходить по городу -- их никто не задерживал. Они-то и принесли с воли паспорта-аусвайсы для каждого из нас.

Значит, можно уходить. Но как? Под каким предлогом? Рудзянко вырезал из резины печать -- мастер был это делать, и мы состряпали документ о переводе нас в третью городскую больницу. Первыми ушли я, Зорин, Левит, Рудзянко. Вели нас все те же Истомин и Гребенников. Но пришли мы не в третью больницу, а к Ольге Федоровне Щербацевич. Кто нашел ее, каким образом связались с ней, этого мне никто не говорил.

...Иван Никитович назвал Ольгу Федоровну. Теперь самое время задать ставший уже традиционным для всех наших встреч вопрос. Мы раскладываем перед Блажновым фотографии.

-- Вы, конечно, помните эту девушку? Она работала медсестрой у вас в госпитале.

-- Нет...

-- Как нет? Она была связана с Ольгой Федоровной. И вот на снимке рядом с ней идет сын Ольги Федоровны -- Володя.

-- Володю я помню хорошо. Девушку не знаю. У нас на втором этаже женщин вообще не было,-- с уверенностью ответил Иван Никитович.

Признаться, мы растерялись. Мы допускали, что за столько лет Иван Никитович мог забыть имя медсестры, вообще не знать ни ее имени, ни фамилии, но чтобы он совсем ее не видел -- это казалось невероятным.

-- А офицера Володю вы помните? Нам рассказывали (мы имели в виду воспоминания Давидович), что в лазарете был офицер Володя, от которого эта девушка получала задания. Был среди вас Володя?-- спросили мы.

-- Да, был -- Истомин.

Значит, Володей звали Истомина. Но где гарантия, что он именно тот самый Володя? Искать подтверждение этому бессмысленно. Тем более что Иван Никитович вообще отрицает возможность присутствия женщин на их этаже.

Но как, наверно, помнит читатель, Каминская утверждала, что сидевшая с ней в тюрьме девушка Аня (так она называла Неизвестную) работала именно в том лазарете для военнопленных, который располагался в здании Политехнического института. А Давидович рассказывала, что в лазарете вместе с Неизвестной, которую она называла Машей, работало несколько девушек. Вполне возможно, что на второй этаж, туда, куда Писаренко собрал всех, кто должен был уйти, он просто не допускал посторонних, чтобы не было лишних свидетелей. Не случайно же он назначил санитарами только своих -- Гребенникова и Истомина.

И, может быть, именно с Володей Истоминым, которому разрешалось свободно ходить и по лазарету и по городу, была связана Неизвестная. Ведь как раз Володя, по свидетельству Давидович, просил Машу достать фотоаппарат, без которого невозможно было изготовить документы. И Иван Никитович хорошо помнит, что аусвайсы для побега приносили Гребенников и Володя Истомин.

Логичны ли такие наши сопоставления? Пожалуй, да. Но подтвердить их может только сам Володя Истомин. Или Гребенников. Или Писаренко. Кто-нибудь из них. А где они? Как сложилась их судьба? Этого мы не знаем. Не знает этого и наш собеседник -- Иван Никитович Блажнов.

-- Вы остановились на том моменте, когда вас привели в дом Щербацевичей,-- напоминаем мы Ивану Никитовичу.

-- Верно. Ну вот, значит, я и Леонид Зорин (такой умный, симпатичный человек был, по-моему, работал до войны в Горьковском обкоме профсоюзов) остались у Ольги Федоровны в комнате, где жила она с сыном на Коммунистической улице. Сами хозяева дома в ту пору обитали где-то на стороне. Нас Ольга лишь навещала. Хлеб приносила. Один раз даже сахар достала.

Левита и еще двух незнакомых мне, солидных таких людей (по-моему, они майорами были) разместили у сестры Ольги Федоровны -- Нади Енушкевич. Истомина и Гребенникова -- у Анны Петровны Макейчик. Я и сейчас удивляюсь, как они не боялись, эти женщины.

Мы сразу же поставили перед собой задачу связаться с партизанами, и Ольга Федоровна пошла на связь. Дней пять ходила, искала, да так ни с чем и пришла. Потом Володя, ее сын, отправился в какой-то другой район. Тоже вернулся ни с чем. Думаю, и Макейчик ходила: очень тесно она была с Ольгой Федоровной связана, и цель, конечно, у них была одна. Ну, короче говоря, партизан мы так и не нашли. Да ведь не просто было летом 41-го найти первые еще маленькие отряды.

Тогда мы решили перейти через линию фронта. Опять не знаю, кто -- это не столь важно -- принес нам топографическую карту, где обозначен был маршрут движения поэтапно. На каждом этапе должен был ждать связной, который поведет дальше. Знаете, заманчивое это дело -- перейти к своим.

Мы двинулись группами, не выпуская друг друга из поля зрения. Подошли к развилке неподалеку от местечка Драчково. Внизу -- речка и мост. Смотрим, по мосту тащится подвода. На ней -- вооруженные солдаты. Мы рассредоточились: две группы пошли вправо, а мы -- Истомин с Гребенниковым, Зорин и я -- прямо. Долго плутали, а на второй день вернулись в Минск, к Дине -- так почему-то называли Надежду Федоровну Енушкевич. А к вечеру возвратилась Ольга Федоровна и рассказывает то, что сейчас я перескажу вам. "Когда, говорит, я вошла в Драчково, услышала шум, окрики, обернулась и увидела полицейских. Они задержали Володю и Рудзянко. И тут же ведут Левита и двух его товарищей. Обыскивают. Обнаруживают у них топографическую карту, компас, у Рудзянко -- наган, который Володя достал. Группу Левита расстреливают на месте. Володю и Рудзянко уводят под конвоем. Меня не видели -- я успела убежать, скрыться. Вам ни одной минуты оставаться здесь больше нельзя",-- решительно сказала Ольга Федоровна.

Меня поразило, что, хотя в словах Ольги Федоровны были боль и тревога о сыне, ясное понимание, что полиция вот-вот нагрянет и к ней, но не было и тени простительного для такой ситуации раскаяния о шаге, который она предприняла ради нас. Она все делала сознательно, прекрасно понимая, что рискует семьей и собственной жизнью. Но не плакала, не отчаивалась. На редкость сильный была человек.

В тот же день Ольга Федоровна перебросила четверых своих "подопечных" к знакомым. Блажнов и Зорин оказались у Заровской-Петуховской и Макейчик, которые жили, как помнится Блажнову, совсем рядом или даже в одном доме. Во всяком случае, во время облавы обе женщины оказались вместе. Зорин сгоряча выскочил на улицу и тут же был схвачен полицейским. Заровская молниеносно -- трудно даже понять, как это произошло,-- толкнула Блажнова в темную комнату, за дверь, под вешалку, где висели пальто и разная одежда. Блажнов видел, как мимо него скользнул луч электрического фонаря. Слышал, как резкий голос громко спросил: "Кто Макейчик?" -- и понял, что ее увели. Можно было бы сказать, что он уцелел чудом. Но чудом этим была самоотверженность женщин, которые жертвовали жизнью ради спасения командиров Красной Армии.

Благодарная память Ивана Никитовича сохранила имена своих спасителей и спасительниц. Мы приводим их, хотя, может быть, это и осложняет повествование. Но что если о судьбе кого-то из тех офицеров неизвестно их родным и близким? Вдруг -- хочется верить в это -- кто-то из них остался жив и откликнется...

Иван Никитович Блажнов закончил войну комиссаром партизанской бригады и сполна рассчитался с фашистами за кровь людей, которым обязан своей жизнью. Не удалось уйти от него и Рудзянко. Еще в партизанском отряде Блажнов слышал, что Борис Рудзянко -- единственный из всех -- остался цел и невредим. Что почему-то очень хорошо живет. И что часто интересуется им, Блажновым. Последний раз Рудзянко спросил о нем у жены бывшего сослуживца Блажнова, встретив ее на улице в 1944 году, уже в освобожденном Минске. Рудзянко достал газету "Советская Белоруссия", где сообщалось, что Блажнов

И.Н. награжден орденом Красной Звезды.

-- Ты не знаешь, где сейчас Иван?-- спросил Рудзянко, стоя в нескольких шагах от райкома партии.

-- Не знаю.-- Женщина умышленно сказала неправду. На самом деле она работала в этом здании -- в райкоме, где Блажнов был первым секретарем.

Через несколько минут она прибежала в кабинет Ивана Никитовича. Еще через полчаса в тот же кабинет пришел следователь КГБ. Высшей мерой наказания завершилась биография предателя, провокатора и убийцы, агента фашистской контрразведки.

-- А началось все с того,-- говорит Иван Никитович,-- что этот подонок струсил на первом же допросе и, спасая свою шкуру, выдал Щербацевичей, нас и вообще выболтал все, что знал.

-- А где прятали Рудзянко после госпиталя?-- спросили мы.

-- Его поместили у Лены Островской.

-- Какой Островской? Чем она занималась?

-- Она была портнихой.

О Лене говорила и Стефанида Ермолаевна Каминская: портниха Лена переодевала пленных... Потом сидела вместе с Неизвестной в 7-й камере.

...Вот ведь как получилось. Иван Никитович Блажнов никогда не видел Неизвестную. Но он как бы косвенно помог доказать бесспорную принадлежность ее к подпольной группе Ольги Щербацевич. Подтвердил правоту наших первых свидетелей. Еще глубже раскрыл суть героического дела, к которому была причастна и девушка со щитом -- "Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам". Это очень много. Но не всё.

По-прежнему нет окончательного ответа на вопрос: "Как звали Неизвестную?"

VI

-- Справедливости ради вы ищете имена неизвестных героев. Ради той же справедливости я и мои товарищи искали врагов.-- Это говорит старший следователь Комитета государственной безопасности Литвы Иозас Казевич Маркявичюс.

Да, мы в Вильнюсе. Сидим в кабинете следователя. Перед нами десять огромных томов уголовного дела главарей 2-го батальона вспомогательной полицейской службы.

Вы, наверно, удивлены: какая может быть связь между гитлеровскими холуями из так называемой "национальной добровольческой армии" и теми людьми, лица которых нам известны по фотографиям?

Взгляните еще раз на снимки. Впереди -- трое дорогих нам людей. А чекист Иозас Маркявичюс вглядывался в лица тех, кто стоял сзади.

Не один год мы, да и не мы одни, искали имя Неизвестной. Он долгие годы -- без преувеличения -- дни и ночи -- бился над тем, чтобы установить имена врагов. Десятки их мелькают на страницах уголовного дела. Только фамилиями и отличаются друг от друга эти полулюди-полутени, одинаковые в своем холуйском стремлении выслужиться и получить за это то, что причитается. Они и на фотоснимках -- с одинаково стертыми, ничего не выражающими лицами, в касках, с автоматами, в шинелях с белыми нашивками на рукаве. 2-й батальон полицейской службы. В историю он войдет под названием «карательный батальон», или «батальон кровавых палачей».

"Мы должны развивать технику уничтожения народов,-- в расчете на таких, как они, вещал фюрер Третьего рейха.-- Я понимаю под этим уничтожение целых рас". А Генрих Гиммлер в развитие этого постулата заявлял в начале 1941 года: "Целью русской кампании является уничтожение каждого десятого из славянского населения, чтобы уменьшить количество их на 30 миллионов..."

А когда русская кампания уже развернулась, был разработан еще один кровавый нацистский план -- черной памяти "Ванзейский протокол" -- об уничтожении 11 миллионов человек, и это цинично называлось "окончательным разрешением еврейского вопроса в Европе".

Министр восточных оккупированных территорий Розенберг давал своим подчиненным практические инструкции. Цель рейхскомиссара Прибалтики и Белоруссии Еккельна он определял как "...создание германского протектората с тем, чтобы впоследствии превратить эти области в составную часть великой Германской империи путем германизации подходящих в расовом отношении элементов, колонизации представителями германской расы и уничтожения нежелательных элементов...".

Роль мелких, легко заменимых винтиков в этой технике уничтожения народов добровольно взяли на себя и служаки из бывшей литовской буржуазной армии, "лесные братья", эмигранты, вернувшиеся в Литву с войсками оккупантов, и все те, кто за бесплатную форму, сапоги, оружие и сто немецких марок в месяц готов был поставить свою подпись под следующим заверением:

"Я, нижеподписавшийся, вступаю добровольцем на службу в батальон вспомогательной полиции и под руководством Адольфа Гитлера -- вождя Великого Германского Рейха,-- создавая новую Европу, обязуюсь возложенные на меня обязанности выполнять добровольно... Обязуюсь не вступать в запрещенные организации, врагам никаких сведений не доставлять и все, что только от них узнаю, немедленно сообщать своим начальникам".

Их собралось 444 солдата и 23 офицера -- 2-й батальон полицейской вспомогательной службы. Командовал батальоном некий Импулявичюс, один из главарей литовских штурмовиков, приговоренный народной властью Советской Литвы к восьми годам тюрьмы и выпущенный из заключения оккупантами.

-- Откройте любую страницу этого уголовного дела и вы поймете, кто такой Импулявичюс,-- говорит Иозас Казевич и переводит нам на русский язык показания одного из солдат батальона: -- "Как-то взвод был приглашен в столовую, где была водка и закуска. Когда все выпили, командир батальона майор Импулявичюс сказал: "Пойдемте постреляем". Нас выстроили с оружием, и майор Импулявичюс повел нас к тюрьме. Уже была ночь, когда из тюрьмы вывели примерно 30-40 человек..."

Это была характеристика личности начальника. А вот - характеристика одного из его подчиненных -- по протоколу того же следствия. "Я был вооружен английской винтовкой... Да, кажется, английской. Нет, мы их не ставили на край обрыва, а загоняли в ямы... Расстреливали очень просто: выстрел -- и всё... Вещи убитых продавали. Получал я мало. Всего 160 марок. А килограмм сала стоил 40 марок. А еще другие расходы. Горло прополоскать надо? Надо!"

Свою кровавую работу батальон Импулявичюса начал на земле отцов. Очевидцы говорят, что в фортах Каунасской крепости автоматы не умолкали сутками. Убийцам в коричневой форме со свастикой усердно помогали убийцы в грязно-желтых шинелях со знаком национальной добровольческой армии на погонах. Чем провинились перед ними безоружные люди, свезенные в Каунас литовцы и русские, украинцы и поляки, евреи и французы? Чем виноваты были дети и старики, мужчины и женщины литовской деревни Ужусаляй? Убийцы не смогли бы ответить на этот вопрос.

"Переустройство Европы состоится под руководством фюрера Великого Рейха после уничтожения крупнейшего врага -- большевизма..."-- собственноручно пишет Импулявичюс в очередном своем приказе по батальону, и его батальон в полном составе прибывает в Минск...

Иозас Казевич перелистывает страницы дела. Он знает, что нас интересует особенно. Знает, что в материалах следствия мы надеемся найти какие-нибудь новые подробности о том, что произошло в Минске в последнее воскресенье октября 1941 года. Стоп! "...Утром в воскресенье,-- читает следователь,-- Импулявичюс созвал всех офицеров и сказал, что в Минске будут вешать советских партизан и батальон надо будет вывести в полном составе..."

Так вот кто, оказывается, осуществлял карательную акцию 26 октября 1941 года, расправляясь с подпольной группой Ольги Федоровны Щербацевич и Кирилла Труса, одной из самых первых в белорусской столице подпольных групп.

"...Когда подошли к Минской тюрьме, которая находилась в центре города, солдат выстроили в две шеренги около ворот. Импулявичюс что-то говорил немецким офицерам. После этого из тюрьмы вывели 9 или 10 советских граждан..."

Мы знаем: их было 12 человек.

"...Когда их выгнали из тюрьмы, немецкие солдаты вынесли фанерные щиты и повесили многим из них на шею..."

Щиты повесили женщинам: Ольге Федоровне, ее сестре Наде, Лене Островской и Неизвестной.

"Насколько помню, на этих досках была надпись на русском и немецком языках: "Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам".

"...Перед казнью эсэсовский офицер выступил с речью. Речь эта переводилась на русский язык. Он говорил что-то о действиях партизан и подчеркнул, что такая судьба ожидает всех, кто попытается сопротивляться новому порядку... Все экзекуции снимаются на фотопленку. Особенно часто -- повешение..."

Как мы уже говорили, это была первая публичная казнь на оккупированной врагом территории Советского Союза. Месяц спустя подобный путь в бессмертие совершит москвичка Зоя Космодемьянская.

...Неизвестная. Девушка с фанерным щитом на груди. Она помогала бежать из лагеря-лазарета раненым советским командирам. Для этого собирала медикаменты, гражданскую одежду, раздобыла фотоаппарат. Кроме того, распространяла сводки Совинформбюро. Достойно выдержала зверские пытки в фашистском застенке и свято сохранила тайну подполья... Но какими бы ни были -- великими или малыми -- заслуги Неизвестной в подполье, свой главный подвиг она совершила в день казни.

Ее дорога славы -- это путь в несколько километров от тюрьмы на улице Володарского до ворот дрожжевого завода, превращенных в эшафот.

Вспоминается то, что мы слышали об этом в Минске от очевидцев страшного события:

-- Пока они на улице стояли, петли уже приготовили, ворота открыли. Потом стали гавкать -- приговор, значит, читать... Эх, был бы в руках пулемет!.. Полоснуть бы по всей длинной шеренге, которая наших троих охраняла!..

Петр Павлович Борисенко -- это его слова -- получил пулемет немного позже, в 1-й Минской партизанской бригаде. Ни в одном бою не забывал он того, что увидел тогда. Не мог не увидеть, потому что жил прямо рядом с заводскими воротами, и казнили героев буквально перед его окнами.

-- Девушка, когда ее на табурет поставили, взяла и отвернулась к забору,-- вспоминает Борисенко.-- Палачи хотели, чтобы стояла она лицом к улице, к толпе, а она отвернулась, и всё тут. Сколько ее ни толкали, ни пытались повернуть, она все стояла спиной. Табурет выбили только тогда.

VII

Наверно, очень надеялся фотограф-садист, что хоть где-то, на каком-то участке этого адова пути, кто-то из троих дрогнет. Не пожилой, так молодые. Уж девчонка-то наверняка! А потом, когда принес в ателье для отпечатки негативы, должно быть, узнал, что фантастическая стойкость и внешнее спокойствие обреченных ему только показались, а безупречные цейсовские объективы все же уловили, засекли страх на их лицах... Это было нужно ему. Ведь он получил приказ сделать снимки для устрашения непокорных, а не для увековечения их памяти. А если бы он тогда узнал, что человек, впервые отпечатавший эти снимки, вопреки строжайшему запрету, оставил копии именно для увековечения непокорившихся? Копии, вошедшие в историю.

Сегодня можно назвать имя этого человека. Козловский Алексей Сергеевич, старший преподаватель кафедры строительной физики Белорусского политехнического института.

"Если память мне не изменяет, я сделал по три отпечатка с каждого снимка,- сообщает он. К сожалению, нам не удалось встретиться с ним, поэтому мы приводим отрывки из его письменного свидетельства.-- С июня 41-го года по 44-й я работал в частной фотографии так называемого фольксдойча Бориса Вернера. Приблизительно в ноябре 1941 года в мои руки попала пленка, на которой были запечатлены эпизоды казни советских людей -- мужчины, женщины и подростка.

Я проявил эту пленку. Сделал отпечатки для хозяина. И кроме того, сделал еще по одному отпечатку для себя и спрятал в подвале, в жестяной банке из-под авиационной рулонной пленки. Конечно, я рисковал многим, ведь я давал подписку коменданту города Минска, что никаких дубль-отпечатков делать и сохранять не буду. За годы войны мне удалось сохранить 287 фотографий, запечатлевших злодеяния немецко-фашистских захватчиков. Все их я сдал органам Советской власти сразу же после освобождения Минска".

Что заставило Алексея Сергеевича, тогда молодого рабочего фотографии, рисковать не куском хлеба -- жизнью? Ненависть к врагам. Вера в победу. Несомненно. А еще -- мужество трех его сограждан. Они смотрели на него с влажных отпечатков, они ничего не просили, ничего не требовали -- они говорили, каким должен быть Человек.

А что думал тот, кто снимал? И кто был он? Какую носил форму? Гражданскую или военную? По логике -- военную. А если так, то -- черную со знаками "СС" или "СД" или серо-зеленый армейский мундир гитлеровского солдата? А может быть, нашивку предателя-полицая?

Об этом мы спросили следователя Маркявичюса. Ведь, несомненно, и он задавал себе этот вопрос. Потому что на первых же страницах первого тома следственного дела, которое он вел, мы увидели снимки, точно такие, с какими приехали в Вильнюс. Сначала мы спросили его, как о чем-то бесспорном:

-- Это, конечно, копии, привезенные из Минска?

-- Нет,-- возразил Иозас Казевич,-- эти снимки печатались в каунасской фотомастерской. И вскоре после войны у кого-то из фотографов за большие деньги купил их для экспозиции бывший директор нашего музея...

-- Как?!

Конечно же мы сразу бросились разыскивать бывшего директора музея. И конечно же поинтересовались, почему в трудные послевоенные дни, когда каждый рубль был на строгом счету, он решился выплатить за снимки несколько тысяч рублей?

-- Я сам прошел фашистские застенки и знаю цену мужеству,-- ответил нам старый, много повидавший на своем веку человек.-- Фотографий через мои руки в то время проходило множество. Это были трагические свидетельства жертв гитлеризма, снимки, сделанные в фашистских концлагерях и тюрьмах, на оккупированной территории. На фотографиях, о которых вы говорите, были не жертвы -- борцы! Я сразу понял историческую ценность этих документов и, чтобы они не пропали, не затерялись, решил обязательно приобрести их для музея. В музейных фондах требуемой суммы, конечно, не было. Тогда я обратился в горсовет, где меня сразу поняли и поддержали.

-- У кого вы купили эти фотографии?-- нетерпеливо, с волнением спросили мы.

-- Не помню,-- с сожалением ответил директор.

-- А нельзя ли посмотреть бухгалтерские счета тех лет? -- поинтересовался ставший нашим добровольным спутником и помощником Антанас Рагайшис, корреспондент "Комсомольской правды" по Литве.

С десятью томами уголовного дела батальона Импулявичюса Рагайшис познакомился за несколько лет до нашего поиска, когда, после кропотливой и героической работы Иозаса Казевича и его коллег, шел суд над карателями. Из сотен фотографий, которые были в деле, Антанас тоже выделил минские. Больше того, он опубликовал в "Комсомолке" портрет неизвестной девушки с фанерным щитом на груди и попросил откликнуться тех, кто может ее опознать. Говорят, в Минск пришло два или три письма, в которых разные люди из разных мест называли разные имена. Так ничего и не прояснилось. Тайна осталась тайной.

Нужно ли говорить, как обрадовался Антанас, узнав, что мы на пути к разгадке. И не только профессиональный интерес не давал успокоиться корреспонденту. Так же, как не только журналистский долг обязывал его вести репортажи из зала суда над карателями. У него был свой счет к тем, кто предавал его народ, Родину.

После войны каратели, которых битые хозяева отшвырнули как отслуживших и более ни к чему не годных псов, ушли в леса и занялись бандитизмом. Они зверски расправлялись с колхозниками, расстреливали семьи коммунистов. Так, 7 ноября 1948 года (ну как тут не вспомнить 7 ноября 1941 года в Минске) они ворвались в дом Рагайшисов и на глазах матери Антанаса и всех детей убили отца. Отец Антанаса не был коммунистом, но он выступал за колхоз, был председателем сельсовета.

Вот почему, узнав о цели нашего приезда, Антанас отложил все дела и горячо взялся помогать нам как гид, советчик и как переводчик. Вот почему вместе с ним оказались мы в доме человека, фамилию которого мы не назовем. Именно эта фамилия значилась в денежной квитанции на проданные музею фотографии.

Мы пришли к этому человеку. Звучала музыка Шопена -- медленно вращался долгоиграющий диск. На стенах висели великолепные фотопанно -- работы хозяина дома. Отдав должное его мастерству, мы достали свои фотографии и спросили, по возможности вежливей, почему он запросил за эти снимки так много денег.

-- А вы посмотрите, какой товар,-- сказал он, щелкнув по фотокарточке. Каждого из нас словно током полоснуло по нервам. Мы боялись сорваться, потерять самообладание. Нам нужно было сдержанно и спокойно задать следующий вопрос: -- Кто автор этих снимков?

-- То ли немецкий солдат, то ли пленный. Человека этого давно нет, а фотографии хранятся у меня,-- ответил он без запинки и добавил самодовольно: - У меня самая полная фототека, связанная с оккупацией. Вот, пожалуйста...

И мы увидели десятки, сотни, тысячи страшных кадров, сделанных в фашистских лагерях, тюрьмах, за колючей проволокой гетто. Смотреть на это было невыносимо. Подавленность наша усугублялась угнетающей душу догадкой, что перед нами -- автор всех этих аккуратно расставленных по ячейкам и ящичкам снимков. Не будем пересказывать подробности нашего разговора. Приведем только короткий диалог Антанаса и хозяина дома, состоявшийся где-то в конце этой встречи.

-- Что же делать?-- как бы сам себя спросил Антанас.-- Опубликовать такой снимок в газете -- это же сенсация. И автор сразу обретет широкую известность. Кто же этот автор?

-- Я автор! Я!

Мы смолкли пораженные. Молчал и хозяин дома. Тщеславие толкнуло его к признанию, и он сам был не рад. Но молчать ему уже было нельзя.

-- Мне велели, я и снимал. Не стрелял же -- снимал. Что вы на меня так смотрите?!-- не выдержал он.-- Я снимал по приказу. Наконец, я искупил свою вину. Я сделал прекрасную съемку об освобождении Литвы Советской Армией. Моя выставка экспонировалась в Москве!

Он продолжал что-то говорить, но мы уже не слышали его. Мы думали и о том, что происходило тогда у ворот дрожжевого завода. И о человеке, который стоял с фотоаппаратом, ища выигрышные точки, подходящий ракурс. Может быть, что-то просил повторить для дубля.

Мы ушли от него, сквозь зубы попрощавшись и не подав руки. В гостиницу идти не хотелось. Мы шли по тихому уютному Каунасу куда глаза глядят и неожиданно для самих себя оказались на Певческом поле, где каждый год проходят праздники песни. Сели на длинную, из конца в конец овальной площади, скамью. Стали рассказывать Антанасу подробности нашего поиска, достали фотографии.

Какая удивительная у них судьба! С одних и тех же негативов делались отпечатки в Минске и Каунасе. Как ни старались эсэсовцы ограничить число экземпляров, из какой-то мастерской эти фотографии все-таки расходились.

В январе 1946 года один из таких снимков принес в посольство СССР в Варшаве подпоручик Войска Польского Юзеф Армель. Снимок этот он нашел среди фотографий в одном из домов города Зольингена.

Чуть раньше, в самом конце войны, наши разведчики нашли их в полевой сумке вражеского офицера. Было это в самом конце войны в городе Глогау. Об этом сообщил в Минск, в Музей истории Великой Отечественной войны, ставропольский журналист Владимир Колгуненко. "Я в то время был редактором газеты "Знамя Родины" седьмого гвардейского танкового корпуса третьей гвардейской танковой армии,-- писал он.-- Снимки мы опубликовали в своей газете, а через день они были напечатаны в газете "За честь Родины".

В свое письмо бывший фронтовой журналист вложил газету, ставшую теперь музейной реликвией.

Четыре полосы небольшого формата. Пожелтевшие, готовые порваться при первом прикосновении, но воюющие каждой строкой.

Оперативная сводка от 17 апреля 1945 года. Приказы Главнокомандующего. И вот... Три снимка. Под ними три подписи:

«Гордо проходят советские патриоты мимо убийц. Даже близкая гибель не сломила смелые сердца борцов с фашизмом. Слава им! Вечная память, неизвестные наши товарищи, с высоко поднятой головой встречающие смерть за великое правое дело!»

«Немецкий палач, офицер германской армии, закидывает петлю на шею своей невинной жертвы. Крепко запомни лицо палача, товарищ! Может быть, это он перед тобой в траншее, может быть, ты с ним встретишься в бою. Отомсти за пролитую кровь, бей беспощадно, уничтожай палачей!»

«Вечная память вам, герои! Залпами по врагу отдаем мы салют погибшим. Штыковым ударом сводим мы свой счет мести гитлеровцам».

Не найти слов более достойных, чем эти, написанные перед боем, перед последним штурмом фашистского логова.

И если остановленное и вырванное из небытия мгновение воссоздало образы героев, то разве может спокойно биться сердце, пока тайным остается хотя бы одно из их имен!..

VIII

Минск. Старовиленская, 79. Этот адрес дала нам Софья Андреевна Давидович.

Старовиленская, 79... Еще крепкий деревянный дом весь в ярких солнечных бликах. Хочется потрогать стену рукой -- она теплая, как живая. Одно окно закрыто ставнями, и почему-то очень хочется его открыть.

Молча входим в ворота. Молча подходим к двери. Стучим. Сначала негромко. Потом сильнее. В доме никого нет.

Уйти? Уйти просто так, ни с чем? Стучим в дверь соседнего дома. Может быть, остался кто-нибудь из старожилов и помнит довоенных обитателей безмолвного дома. Открывает черноволосая женщина. Мы объясняем, почему ее побеспокоили, показываем снимки. В ответ - слезы:

-- Это же Маша! Маша!

-- Нет, нет, не спешите с ответом,-- останавливаем мы взволнованную женщину,-- пожалуйста, всмотритесь внимательнее в это лицо. Не ошибаетесь ли вы?

Но наша новая знакомая -- инженер Вера Банк -- настойчиво повторяет:

-- Да ну, как же, как же, она и она. Конечно же, Маша. Маша Брускина...

Они даже жили в одном доме. Потом Маша с матерью переселилась в соседний, но зеленый, с густыми кронами тополей и пестрым огородиком двор оставался общим.

-- Жили мы с ними душа в душу пять лет. Мы не ссорились никогда. Очень дружили,..

Старовиленская улица. Она и тогда была зеленой и солнечной. Здесь было много звонкоголосых детей и шумных мам. До той поры, пока по ней не протянулась полоса заграждений.

-- Отсюда Маша пошла работать в лагерь-лазарет для военнопленных, он находился в помещении Политехнического института,-- продолжает Вера Банк.-- Работала она там вместе с нашей родственницей Соней, которая окончила мединститут в 1941 году. Обе говорили, что в лазарете почти совсем нет медикаментов и раненым там туго приходится.

То, что мы слышим от Веры Банк, нам уже известно. Даже имя Сони, девушки, которая учила Машу азам медицины, нам знакомо со слов Давидович.

Но вот идут новые подробности:

-- Кофточка у Маши была, серенькая такая, шерстяная, без воротничка, вроде джемпера, но на пуговках. Было и зеленое платье. На снимке она как раз в этом платье и кофточке. И туфли похожие на мужские, на толстой подошве. Вот, видите? Только почему-то шнурков на них нет. И волосы у Маши пушистые такие. И прическа такая, и нос, и разрез глаз. Короче говоря, никакого сомнения нет, что это Маша. Абсолютно никакого. Брат мой тоже может подтвердить. Он тоже ее помнит. Она живая, энергичная такая была. Стройная. Очень хорошая девушка была.

Вера задумалась, а мы, воспользовавшись паузой, спросили:

-- Когда впервые вы узнали о гибели Маши и кто вам об этом сказал?

-- Мой отец. От отца я впервые узнала все,-- не задумываясь ответила женщина.-- Это было в конце октября. Отец пошел на кожзавод. Он работал мыловаром, и его послали туда за жировыми отходами. Идти ему нужно было мимо дрожжевого завода. Когда он проходил мимо ворот... увидел... и плохо ему стало. Пришел домой совсем больной. "Вот, говорит, такое дело, я видел Машу... повешенную... на улице Ворошилова. У нее доска большая на шее..." Мы не могли друг другу слова сказать... Как же мне не узнать ее...

Они росли вместе -- Вера и наша Неизвестная. Они жили вместе до того самого часа, как девушку увели из гетто. Они сообщили матери Маши о ее гибели.

Мы благодарим Веру Банк за все, что она рассказала нам. Прощаемся и вдруг слышим долгий звонок. Слышим звонок и узнаем, что высокое здание -- вот оно, прямо против нас, в нескольких десятках метров,-- Машина школа.

Конечно, спешим туда. Пока ничего не объясняем, только спрашиваем:

-- Работает ли у вас кто-нибудь из старых учителей? Из довоенных?

-- Нет.

-- Ни одного?

-- Ни одного.

И все-таки сказать, что мы ушли ни с чем, нельзя. Нам дали адрес человека, который был директором этой школы перед войной. Спешим к нему. Но он тяжело болен -- лежит, и волновать его расспросами и тем более фотографиями не разрешают. Однако, увидев снимки, родственники бывшего директора уверяют нас, что совсем недавно к ним уже приходил какой-то корреспондент, кажется, из газеты "Вечерний Минск", и у него были точно такие же фотографии.

Тут же едем в редакцию. Выясняем и узнаем...

Да, действительно, параллельно с нами, с такими же вот отпечатками снимков ведет поиск журналист Владbмир Фрейдин. Мы познакомились с ним и очень обрадовались, что у нас неожиданно оказался сотоварищ по общему делу. Передали друг другу все, что каждому из нас было известно. Владимир действительно был у директора школы.

-- Узнал?-- нетерпеливо прерываем мы его рассказ.

-- Узнал,-- спокойно отвечает он, открывает портфель и достает несколько документов, вернее, свидетельств: "Я, такой-то или такая-то, знал[а] девушку, изображенную на снимках..." Далее -- текст. Подпись. Печать, заверяющая подлинность подписи.

Опережая каскад вопросов, которые, как вы понимаете, еле удерживались на языке, Владимир объяснил, что вечерняя газета, а ее выписывает чуть ли не каждая семья, опубликовала эти снимки и пригласила в редакцию всех, кто, может быть, узнает в безымянной героине свою знакомую или родственницу. Так появились у Владимира Фрейдина бесценные свидетельства. Мы выписываем из этих свидетельств имена, фамилии, адреса, телефоны одноклассников Неизвестной.

IX

Узенькие улочки с деревянными домами. Эта часть города пока еще мало изменилась. Только всюду, где раньше были деревянные настилы, теперь асфальтовые тротуары. Да у деревьев, что уцелели, прибавилось по нескольку десятков годовых колец.

И школа все такая же. Ее светлое каменное здание по-прежнему высится над всеми близлежащими строениями. И ребячий гомон так же слышен далеко вокруг. Как тогда.

Как и тогда, они идут в свою школу. Сейчас покажут нам свой класс.

-- Ты куда, Дина?-- Высокий солидный мужчина остановил немолодую женщину, уверенно ведущую всех нас в конец коридора.-- Нам же наверх...

-- Ты забыл, что наша лестница -- вторая, узкая, не парадная. Так ближе к нашему классу...

Мы поднимаемся по их лестнице. По этой лестнице ходила Неизвестная.

-- Вот!..-- Завуч, сопровождающая нас, открыла дверь. Ребята привычно встали. Но вдруг, все поняв, подтянулись, замерли.

В школе нас ждали. Знали, зачем мы придем, но не знали, порог какого класса мы переступим.

"Неужели в нашем классе?"-- читали мы в глазах мальчишек и девчонок.

Молчали дети. Молчали взрослые. То была не объявленная никем минута молчания.

Так впервые люди мирного времени почтили ее память...

Мы смотрим на Дину Абрамовну Хитрову. Она подходит ко второй парте, той, что в правом ряду у окна. Здесь они сидели вдвоем: Дина и Маша. И надо же -- парта пуста. Единственная пустая парта в классе. Мелькнуло в мыслях: вчера, когда мы подходили к дому Неизвестной, ставнями было закрыто только одно окно -- окно ее комнаты. Эти совпадения придали нашему настроению какую-то особую значительность.

В последний раз одноклассники Неизвестной -- ученицы 28-й минской еврейской школы -- заходили сюда в июне сорок первого, во время выпускного вечера. В полночь. Включили свет. Сели за парты. И не было в этом просторном классе ни одного свободного места.

Если бы они то же самое захотели повторить сейчас, две трети парт оказались бы пустыми. А тогда они все вместе встречали рассвет. Пели. Без конца смеялись. И не знали, что это первое утро войны.

Почти все они стали партизанами. Кроме Ефима Мироновича Каменковича, ныне заместителя директора одного из минских заводов. Он сражался под Сталинградом, защищал Ленинград, а после форсирования Днепра бывший комсорг школы стал комсоргом полка. 2 мая 1945 года в Берлине он получил орден Красного Знамени -- свою двенадцатую награду. Софья Борисовна Ботвинник была подрывницей в партизанском отряде. Мендель Айзикович Ямник печатал в лесных типографиях партизанские газеты. Так же достойно прошли через испытания войны Дина Абрамовна Хитрова, Эсфирь Герцевна Попок, Михаил Наумович Плиссан и многие другие.

Мы снова перечисляем фамилию за фамилией. Все фамилии, конечно, трудно запомнить. Но, ведя поиск, мы с особенной остротой ощутили и почувствовали, как важно не забывать никого. Никого! С одинаковым уважением помянуть о делах тех, кто удостоен «Золотой Звезды» Героя и бронзовой медали. Потому что и те и другие заложили фундамент, на котором зиждется наша Победа.

...Тогда им даже не успели выдать свидетельства об окончании школы. Аттестатом зрелости стали для них боевой орден, партизанская медаль или фанерный щит с надписью: "Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам". Фанерный щит на груди вчерашней выпускницы, шагнувшей в бессмертие с порога школы.

Х

Впервые за все время долгого поиска мы уже не задавали ставшего привычным вопроса: "Как звали Неизвестную?" Потому что такого вопроса для нас больше не существовало. Так же, как для ее школьных товарищей. Для них была она -- Маша, Машенька Брускина, их одноклассница, подруга, член школьного комитета комсомола, певунья, артистка, непременная участница всех школьных самодеятельных спектаклей, Машка, у которой всегда можно было списать сочинение да еще попросить проверить списанное, хотя, будучи вожатой пятиклашек, она строго им говорила, что делать это нехорошо.

Значит -- Маша Брускина? Жила на Старовиленской, 79? Училась в 28-й школе? Минчанка? И все? Все ясно?

Но как же быть со свидетельством Стефаниды Ермолаевны Каминской, которая видела Неизвестную и ее старших товарищей -- подпольщиков -- в самые последние дни их жизни в застенках фашистской тюрьмы? Помните:

-- Ее называли Аня. Девочка эта, Аня, ходила вместе с нами на работу. Все время с Ольгой она разговаривала. Вроде бы она работала в госпитале медсестрой. Ольга говорила, издалека она, не минская. Вроде бы из России эта девушка, из Сибири. Сибирячка, кажется, военнопленная. Ольга очень боялась за нее.

Простите, но мы сочли необходимым слово в слово повторить то, что рассказывала нам Стефанида Ермолаевна при нашей первой с ней встрече. Мы увиделись еще раз и снова все трое склонились над фотографиями.

-- Вот это она,-- снова повторяет Стефанида Ермолаевна, показывая на изображение девушки.-- Волосы кучерявые, как в жизни, точно. Вот так коротко они пострижены. Она в тюрьме была в черной юбочке и белой блузке. А эта не белая. Аня говорила, что эту мать ей принесла.

-- Как это "мать принесла"?-- переспрашиваем мы.-- Вы же сами сказали, что она не минская, издалека, сибирячка, военнопленная... Как же в ту пору ее мать могла оказаться в Минске?

-- И то верно,-- задумчиво произносит Стефанида Ермолаевна.-- Может быть, они почему-то не хотели говорить, что девочка из Минска. Нельзя же было рассказывать все. Может быть, потому Ольга про нее все и скрывала, что очень за нее беспокоилась...

Теперь мы понимаем, что для беспокойства за медсестру у Ольги Федоровны Щербацевич было немало оснований. Она-то знала, что девушка -- еврейка, а евреев, не носивших на своей одежде -- на груди и спине -- желтых заплат и таким образом скрывавших свою национальность, расстреливали на месте. Однако в лазарете не были известны ни подлинная фамилия девушки, ни адрес. И если доказать ее непричастность к Минску, то, наверно, можно было надеяться на спасение. Кроме того, девушка и сын Ольги Федоровны -- Володя -- были почти ровесниками. И как мать, как старший товарищ, наконец, как один из руководителей организации Щербацевич, конечно, использовала малейшую возможность, чтобы поглубже законспирировать и тем самым спасти детей.

Еще раз взвесив все, мы со Стефанидой Ермолаевной пришли к единодушному выводу, что имя Аня, которое Неизвестная носила в тюрьме, было придумано только для конспирации...

Скажем откровенно. Мысленно мы уже называем нашу героиню Машей, Машей Брускиной. Но, как нам объяснили, для того, чтобы юридически узаконить это имя, даже всего того, что мы уже знаем, мало. Необходимы еще кое-какие свидетельства. И прежде всего документы, фото. Хотя бы одна какая-нибудь, пусть маленькая, пусть детская фотокарточка для криминалистического сличения со снимками, которые были сделаны фашистами во время казни. Мы очень надеялись на одноклассников Неизвестной. Может быть, у кого-нибудь из них сохранилось если не отдельное Машино фото, то хотя бы групповые снимки, любительские. Спрашиваем у одного, другого, третьего. Слышим в ответ: были фотографии, были, но сгорели, пропали, уничтожили сами, уничтожили враги...

И вдруг Михаил Ямник вспомнил, что однажды Машино фото было опубликовано в республиканской газете. Вспомнил потому, что после этого стали приходить письма от каких-то иногородних ребят. Мало того, что в Машу, к которой сам Михаил был неравнодушен чуть ли не с детского сада, влюблены были все мальчишки их класса, так тут еще непрошеные корреспонденты. Но именно эта смешная и трогательная история дала нам бесценную информацию.

Наш поиск принял новый оборот. Мы просматриваем газеты. Перелистываем подшивки. Годы 40-й, 39-й, З8-й. Газета "Пионер Беларуси". Октябрь, ноябрь, декабрь. 17-е, 19-е, 22-е. Четверг. Вторая полоса. Вот! В самом центре... Небольшой серый прямоугольник. Круглолицая девочка в берете, кудрявая, большеглазая, с пионерским галстуком. Под фотографией подпись: "Маша Брускина -- ученица 8 класса 28-й школы города Минска. У нее по всем предметам только хорошие и отличные отметки".

Вы понимаете наше состояние в тот момент. Это газетное клише -- ответ на все. На все наши поиски. Все наши вопросы.

Теперь нужно встретиться с экспертом-криминалистом, который сличил бы эту фотографию со снимками, заставившими нас начать свой долгий и нелегкий поиск. Дело теперь лишь за маленькой формальностью.

...Москва. Петровка, 38. Шестой этаж. Направо по коридору вторая дверь. Нас встречает подполковник Шакур Гареевич Кунафин. В белом халате, он больше похож на ученого из какой-то очень мудреной лаборатории, чем на милицейского работника. Впрочем, он и есть ученый -- эксперт-криминалист.

Мы показываем ему фотографии казни и школьное фото Маши, репродуцированное нами из газеты. Мы передаем эти фотографии и вместе с ними судьбу поиска в надежные руки. Мы знаем, что Шакур Гареевич вот уже много лет участвует в розыске людей, без вести пропавших в годы Великой Отечественной войны, в поиске безымянных героев.

Подполковник берет в руки фотографии. Уносит в лабораторию. Бросает нам: "Зайдите попозже".

Нет. Мы не уйдем. Мы будем ждать. Пока Шакур Гареевич находится у себя в лаборатории, устанавливаем магнитофон так, чтобы только короткий поворот рычажка -- и первое же слово, подтверждающее нашу находку, было зафиксировано.

И вот Кунафин снова выходит к нам. Молча кладет на стол снимки. Говорит: "Рад бы поздравить вас, но пока не с чем. Газетное фото абсолютно заретушировано, и сличение сделать невозможно".

От растерянности мы даже забыли включить магнитофон. Да и ни к чему это было.

ХI

И снова -- Минск. И снова -- поиск.

Ответ криминалиста с нетерпением ждали в вечерней газете. Мы сообщили им о своей неудаче, а от них узнали, что...

Недавно в редакцию зашел известный скульптор, народный художник Белоруссии, действительный член Академии художеств СССР, лауреат Государственной премии Заир Исаакович Азгур. Пришел с номером газеты, опубликовавшей три снимка казни. Волнуясь, попросил показать ему оригиналы, с которых делалось клише. Руки скульптора дрожали. Он сказал, что Неизвестная -- дочь его сестры. Двоюродной сестры Люси.

Мы поспешили в мастерскую художника. Познакомились. И сразу же -- о Маше.

-- У нее были такие замечательные ласковые глаза. Девочка была очень ласковая, хорошая очень. Помню, я лепил бюст полковника Богомолова, героя Гражданской войны. Маша как раз ко мне пришла и долго-долго с ним разговаривала. И он как-то удивительно откровенен был с ней. Всю жизнь ей свою рассказал, пока позировал у меня в мастерской. Она ушла очарованная. Героические люди (она их видела у меня и в глине, и в металле, и въяве) всегда вдохновляли ее. К тому же она очень любила историю. Да и вообще любознательна была ко всему.

Свидетельство Заира Исааковича Азгура для нас важно вдвойне. Он не только родственник Маши, но еще и художник -- мастер скульптурного портрета. Его глаз профессионально точен. Мы принесли скульптору все снимки. В том числе и фотографию Маши из пионерской газеты 1938 года. И хотя, наверно, это было не очень тактично, но ради истины мы сочли возможным спросить:

-- Извините, Заир Исаакович, может быть, только вот эта школьница, милая девочка с пионерским галстуком -- ваша племянница, а наша Неизвестная -- совсем другой человек?

-- Что вы,-- мягко, с пониманием возразил художник.-- Вы сами посмотрите: и эта челочка, и лоб, и глаза, и крутые надбровные дуги, и нос. Вот тут она улыбается, и крылья носа ниже посажены, чем сам кончик носа. Вот видите -- какой одинаковый рисунок в склоненной голове, где всё на одном уровне. Посмотрите подбородок, скулы -- абсолютное совпадение...

Мы стоим в самом центре мастерской. Нас обступают больше белые фигуры. Люди из гипса, камня и бронзы, которые во плоти своей были крепче камня и металла.

-- Я буду Машеньку лепить,-- как бы сам себе говорит скульптор.-- Причем делать буду фигуру во весь рост. Я ее хорошо помню, знаю. Тем более эти ее последние дни, часы и минуты... Они обязывают меня, создают какую-то такую закономерность и необходимость это сделать. Она по праву займет свое место в ряду героев.

Человек с большим лбом и красивой седой головой продолжал смотреть на фотографии. О чем он думает? О своей матери, которую фашисты заживо закопали в Витебске? Или о девочке, которая с удивительным достоинством смотрит с глянцевого отпечатка прямо в вечность?

-- Да,-- горько вздыхает он.-- Человечество этого никогда не забудет. Никогда не простит...

Было уже поздно, когда мы уезжали из мастерской.

-- А знаете,-- сказал нам скульптор на прощанье.-- Есть человек, у которого должна быть фотография Маши...

-- Кто же это?

-- Ее отец.

XII

Длинный, бесконечно длинный двор старого московского дома на Смоленском бульваре. А нам еще в самый дальний подъезд.

Сегодня нас трое. С нами Лариса Алимамедова из "Труда", которая, как и заведующий отделом этой центральной газеты Николай Николаевич Кишкин, много сделала для поиска.

Нам в самый дальний подъезд...

Как же могло случиться, что отец жив, а имя его дочери уже три десятилетия остается неразгаданным, несмотря на то что снимки, на которых она запечатлена в самый трагический и самый героический момент жизни, публиковались столько раз?

Квартира 103. На двери несколько почтовых ящиков. На одном из них -- надпись: "Брускин".

Брускин. Брускина... Мы столько раз слышали эту фамилию и уже не раз повторяли ее сами, но впервые увидели ее написанной. Это казалось нереальным. Нереальным вот в такой своей обыденности, обыкновенности.

Сколько было отдано времени, сколько было волнений и споров, сомнений и надежд, сколько изъезжено и исхожено, сколько выслушано и записано в блокноты, на магнитную пленку -- и все это для того, чтобы оказаться вот у этой двери с почтовым ящиком, на котором написано "Брускин"...

Открывают соседи. Входим в комнату Брускина. Он смотрит на нас, будто предчувствуя что-то. Растерянный. Седой. Пытается встать -- не может.

Ему сейчас за семьдесят. Тридцать лет назад один его знакомый, прибывший из партизанской зоны в тыл, впервые сообщил страшную весть.

-- Крепись, Борис. Будь мужчиной...

Он привалился к стене дома, возле которого стоял, и не смог двинуться с места -- отнялись ноги. Паралич приковал его к госпитальной койке. Весть о судьбе дочери в одно мгновение перевернула все мысли, чувства, всю психику человека. И как это ни странно, но равнодействующая всех страданий и мук вывела его к... надежде.

"Нет, нет, нет! Это страшная ошибка,-- внушал он себе.-- Машенька жива. А как же! Ведь совсем недавно на каком-то полустанке незнакомая девочка-минчанка из эшелона беженцев сказала, что Маша, кажется, эвакуировалась с матерью".

Много ли человеку надо для надежды? Надежда есть даже у того, у кого нет ничего. И отец начинает поиски. Он пишет в эвакопункты Бугуруслана и Куйбышева. Предпринимает поез-

дки в Самарканд и Ташкент. Ищет всюду и везде, даже там,

где искать просто-напросто нелогично, нелепо. А едва

только наша армия освобождает Минск, посылает запрос в горисполком.

Оттуда ответ: "Здравствуйте, тов. Брускин! Совсем случайно попало ко мне Ваше письмо. Я работаю у председателя городского Совета и просматривала письма. Вдруг нашла фамилию "Брускин".

Прочла Ваше письмо, так как Машеньку Брускину я очень хорошо знала еще до войны. Могу Вам сообщить, что Ваша дочь погибла как героиня. Не как её мать, не как мои родные, а как настоящий герой. Ваша дочь в 41-году, перед Октябрьскими праздниками, повешена за то, что переодевала красноармейцев и выпускала их на волю из госпиталя, а также за связь с партизанами. О смерти Маши я знаю все подробно, но сейчас описать все никак не могу. С приветом -- Лена Левина. 17 сентября 1944 года".

...17 сентября 1944 года. До сих пор все, что мы слышали, это были рассказы, воспоминания сегодняшнего дня. Между ними и тем, что произошло в октябре 1941 года, лежало расстояние в десятки лет.

А вот это, пожелтевшее, аккуратно подклеенное на сгибах письмо было написано всего-навсего через три года после смертного часа Маши.

До самого последнего времени вел неустанный поиск отчаявшийся, но все еще не потерявший надежды старик. Он показывает нам стопу писем, открыток, справок. В них: "не значится", "не числится", "сведений нет". И это было правдой, ибо числилась и значилась его дочь только на фотодокументах.

-- Я никогда раньше не видел этих фотографий,-- с трудом произносит Брускин.-- А на фильмы о войне близкие меня не пускают. Боятся, как бы не повторился нервный срыв. Я ведь тогда долго не мог подняться.

Мы показали отцу не все снимки. Только те два, где его дочь на пути к эшафоту. Может быть, и эти мы бы не положили перед ним на стол, но мы ведь обязаны были спросить отца:

-- Вы свою дочь вот здесь сразу узнали?

-- Конечно,-- еле слышно произнес он.-- Зачем об этом спрашивать? Я ведь отец. Как же я могу не узнать свою дочь? Да вы сами посмотрите. Она так похожа на меня.

Он показывает старое, пожелтевшее от времени удостоверение с фотографией. Действительно, сходство отца и дочери поразительно.

-- У вас, наверно, сохранились какие-нибудь фотографии Маши?-- спрашиваем мы.

-- Понимаете, нет,-- с горечью отвечает он.-- Ни одной. Ведь я же ушел из Минска на второй день войны. Ушел с отрядом МПВО. Ушел в легком костюме, сандалиях, с продталонами на три дня. На четвертый я должен был вернуться домой. Но возвращаться было уже некуда. Оккупация...

У нас был очень трудный разговор. Долгий разговор. Но на магнитофонной пленке осталось лишь несколько фраз. Разве можно было включать аппарат, когда рыдал мужчина, или устанавливать перед ним микрофон, когда он то ли про себя, то ли вслух рассказывал о самом сокровенном.

...Мы еще встретимся потом не раз и не два. Мы станем для него близкими людьми. Мы будем среди тех немногих, кто придет к нему с последним прощанием. Слева, у затихшего сердца отца, мы положим фотографию дочери и большую алую розу. Огонь все превратит прах.

Мы не знаем, где покоится прах нашей героини. Но в нише Центрального московского крематория появилась мраморная доска с двумя портретами -- отца и дочери. Под портретом девушки с фанерным щитом на груди -- надпись: "Маша -- дочь. Казнена фашистами. 1924 - 1941 гг".

...В ту первую встречу Борис Давыдович понимал, что мы знаем о его дочери больше, чем кто-либо другой. Знаем то, о чем он боялся даже обмолвиться. Действительно, мы знали каждый шаг последнего ее пути. Но пришли сюда не для того, чтобы рассказать отцу о гибели его дочери. А чтобы отец знал, что в памяти людей она будет жива.

Он разрешил нам взять письмо Лены Левиной. Так наконец, появилось у нас в руках единственное свидетельство того времени. Но оно тут же поставило перед нами новую задачу и новую цель -- найти автора письма, чтобы узнать от нее то, что она обещала рассказать в 1944 году Борису Давыдовичу Брускину -- подробности. Поиск продолжался.

XIII

В архивах Минского горисполкома -- сотни папок. Ясно, что одни мы не справимся. На помощь пришел Машин класс. Сколько часов провела вместе с нами в архиве инженер Эсфирь Герцевна Попок, вчитываясь в каждую строчку канцелярских бумаг. И когда, казалось, нет уже больше никаких сил...

-- Нашла!-- радостно воскликнула она.-- Вот: Левина Елена Оскаровна, личный секретарь заместителя председателя горисполкома. Адрес: "Комсомольская, 13, гостиница".

При последнем слове мы сникли. Указана гостиница. Искать ее родных? Но Лена писала, что они погибли. Обращаемся в паспортный стол. Ответ лаконичен: "Не проживает".

Мы снова ведем раскопки в архивах горисполкома. На этот раз ищем тех, с кем Лена Левина вместе работала. Выписываем их имена, фамилии. Но адреса так же, как и Левиной, временные. Отправляемся со своими выписками к директору Минской горсправки. Помогите!

Пантелей Платонович Савелов откладывает дела, берется за телефонную трубку, звонит во все районные пункты, своим знакомым и знакомым знакомых, которые работали в Минске сразу после освобождения города и, возможно, смогут что-нибудь подсказать. Он звонит и звонит. И он, и мы с волнением ждем каждого нового ответного звонка. Наконец, как-то даже просветлев лицом, сообщает: "Найдена ниточка".

Сколько же таких вот хороших, по-настоящему добрых, отзывчивых людей встретили мы на пути своего поиска! Если бы не они, не их сердечное участие и помощь...

Один из адресов, который дал Пантелей Платонович, привел нас к Алле Эмильевне Грибок. Высокая моложавая женщина радушно встретила нас. Узнав, что нам нужно, очень обрадовалась.

-- С Леной Левиной мы познакомились в штабе партизанского движения в конце 41-го,-- сказала Алла Эмильевна.-- Воевали вместе в Первой минской партизанской бригаде, в отряде имени Суворова. О первой казни в Минске Лена мне еще тогда рассказывала. И, по-моему, звали казненную девушку Машей. Лена еще очень хотела, чтобы о ней все узнали. Мне кажется, говорила Лена, что, кроме меня, обо всем этом никто и не знает. Адрес Левиной? Конечно, известен. Мы нет-нет да и перебросимся письмами. Запишите: "Ленинград, Садовая, 33".

...Ленинград. Садовая, 33.

-- Простите, вы Елена Оскаровна Левина?

Женщина удивилась. Ее девичью фамилию знали только в Минске, из которого она уехала в середине сороковых годов.

Говорят, что такое бывает только в плохих фильмах, но с первой же минуты, как только Елена Оскаровна узнала, что мы из редакции, она стала рассказывать о девочке, с которой дружила в детстве, вместе занималась в драмкружке Дворца пионеров и которую фашисты казнили в самом начале войны.

Мы кладем на стол фотографии.

-- Боже мой, это же -- она... Маша... Машка!

Нам уже не надо было доставать письмо, датированное 1944 годом, и спрашивать, она ли его писала.

Елена Оскаровна сама нам расскажет об этой переписке. Но сначала -- о Маше, с которой вместе жили в гетто. О том, что она работала в госпитале и просила Лену помочь достать мужскую одежду и лекарства для раненых. И о главвраче, который, к большому Машиному огорчению, предложил им расстаться с работой. И об аресте. И о записках из тюрьмы, которых, как помнится Лене, было две. Она читала вторую, из которой до сих пор осталась в памяти непонятная строка: "Во всяком случае, голодная смерть мне не грозит..."

-- Мы толковали эту фразу по-всякому, гадали, что это значит. А я ведь только сейчас, только сию минуту поняла ее. Маша знала, что грозит ей. Как же ей, девчонке, наверно, страшно было понимать, что ее ждет. И ходить при этом вот так гордо, как она здесь идет. Маша и в гетто нас удивляла,-- вспоминала Елена Оскаровна.-- Мы головы боялись поднять, боялись выйти лишний раз из дому, а она расправит плечи и прямиком мимо полицейских, мимо солдат... Как это будет справедливо, если о Маше узнают сегодняшние ее ровесники!..

XIV

Петровка, 38. Ну конечно же нас ждет здесь все тот же подполковник Шакур Гареевич Кунафин. Он уверен, что в Минске, в Ленинграде или Могилеве, где живут дальние родственники Маши Брускиной, мы все-таки нашли довоенную фотографию героини, но... Мы оставляем у криминалиста не фотографию, а 40 кассет с пленкой. 18 запротоколированных свидетельств, письмо Лены Левиной.

Проходит еще неделя. И опять мы в кабинете подполковника Кунафина.

-- Ну что ж,-- улыбается он,-- задали вы мне работу. Я посмотрел и прослушал все -- и могу сказать: свидетельства, которые вы собрали, достаточно убедительны. Могу вас поздравить -- вы назвали имя неизвестного до сегодняшнего дня человека. Героического человека. Лично у меня как криминалиста -- а моя практика, как вы знаете, солидная -- нет сомнений, что эту минскую девушку звали Машей Брускиной. Рад, что в нашей отечественной истории стало больше еще одним героем... Очень рад,-- с упором на слове "очень" повторил Шакур Гареевич и протянул нам документ -- заключение экспертизы:

"Сравнительному исследованию подверглись фотоснимки женщины, казненной в Минске 26 октября 1941 года, и снимок учащейся 28-й минской школы М.Брускиной, напечатанный в газете "Пионер Беларуси" за декабрь 1938 года.

При сравнении лиц, изображенных на этих снимках, установлены их совпадения по форме линии роста волос, по ширине и высоте лба, по высоте носа, по форме, ширине и высоте подбородка, по высоте верхней губы, по направлению и форме бровей, по контуру, величине и прикреплению мочки уха, а также ряду относительных величин, размеров одноименных частей лица.

Между сравниваемыми лицами нет различий, необъяснимых условиями получения снимков этих лиц. Имеющиеся различия в толщине бровей, ширине носа, размере рта и положения его уголков объясняется наложением художественной ретуши на снимке М.Брускиной. Четкость деталей лица Брускиной пострадала также от растровой сетки типографской печати.

Анализ выявленных совпадений с учетом имеющихся различий позволяет прийти к предположительному выводу, что на сравниваемых снимках изображено одно и то же лицо.

Были изучены также письменные и устные свидетельские показания (на магнитной пленке) людей, знавших М.Брускину: соучеников, соседей по дому, близких родственников и отца, жены и дочери Кирилла Труса, казненного вместе с девушкой. Подлинность этих показаний и достоверность описываемых ими фактов не вызывает сомнений.

Поэтому эти показания в совокупности с выводом по криминалистическому исследованию фотоснимков могут служить основанием для вполне определенного вывода о том, что девушка на снимках казни действительно является Машей Брускиной, бывшей ученицей 28-й школы гор. Минска.

Эксперт-криминалист Ш. Кунафин".

...По выщербленной мостовой, вдоль трамвайной колеи, мимо полуразрушенных домов с окнами без стекол и рам, идут трое. Пожилой мужчина. Борода, впалые щеки, глаза, глубоко сидящие под густыми бровями, лицо исстрадавшегося, измученного, но стойкого человека. Чуть поодаль -- юноша, почти мальчик. Между ними -- девушка. Красивая. Статная. Ее прямую фигуру, ее высоко поднятую голову не согнул висящий на шее фанерный щит с надписью на немецком и русском: "Мы партизаны, стрелявшие по германским войскам".

Сколько лет потрясает всех достоинство, с которым эти люди идут на смерть.

Миллионными тиражами напечатаны эти снимки в учебниках, энциклопедиях, брошюрах. В подписях под ними вместо имени девушки долго значилось -- Неизвестная.

Теперь там будет написано: "Маша Брускина. Комсомолка, 17 лет".

«Год за годом», Литературный ежегодник. 1985, №1, с.265-307

 
 
Яндекс.Метрика