"Освобожденный" Минск 1944 года

 

          Владимир СВЕТЛОВ (Минск)

 

В июле 1944 года, поздно вечером, когда я разделся и улегся в постель, кто-то настойчиво постучал в наружную дверь. Родители уже спали. Не одеваясь, в майке и трусах, я вышел открывать. Передо мной стоял человек в военной форме с погонами лейтенанта.

- Здесь живет Владимир Светлов?

- Да, здесь, – ответил я, внимательно вглядываясь в незнакомца. На вид ему было лет тридцать, худощавый, невысокого роста.

- Лейтенант Козырев,- представился он и, загадочно улыбнувшись, добавил: Оденься, нам нужно поговорить.

Я молча кивнул в знак согласия и пошел одеваться, интуитивно почувствовав что-то неладное. Неожиданно появилась мать и взволнованно спросила:

– Володька, ты куда?

– Какой-то военный пришел, хочет поговорить.

– Уже поздно. Что за разговоры могут быть в такое время?

Мать вышла со мною во двор. Лейтенант, увидев, что я не один, успокаивающе заметил:

- Мамаша, не волнуйтесь. Мы немного пройдемся с вашим сыном. Кое-что нужно выяснить. Он скоро вернется.

Мать осталась стоять в дверях, а мы медленно пошли по улицам, изувеченного немцами и советскими бомбежками города. По дороге мой ведущий спрашивал, знаю ли я немецкий язык, читаю ли я немецкие газеты. Мы подошли к полуразрушенному зданию, перебрались через груду развалин и очутились у круглого дома, у дверей которого стоял часовой. Мой напарник ввел меня в комнату, в которой за столами сидело три человека в военной форме.

– Вот еще одного контрика привел, – рассмеялся мой приятель.

Я с удивлением взглянул на него, принимая это за шутку, и бодро произнес:

– Здравствуйте товарищи!

Один из сидящих за столом насмешливо произнес:

– В брянском лесу – твои товарищи!

Теперь я только понял, куда попал, и что меня здесь ожидало. Человек в штатском, стоящий у окна, которого я сразу не заметил, подошел ко мне. Лицо его несколько раз поддергивалось от тика, а голова, описав круг на шее, припала к левому плечу. Проделав такую эквилибристику, он уставился на меня изучающим взглядом:

- Хорош фрукт, но сегодня есть не будем. На хрен с ним возиться, на ночь глядя. В камеру!

Я стоял как истукан, плохо соображая, не понимая, о какой камере идет речь, и даже не заметил, как появился сержант, который стал охлопывать меня с головы до ног, снял с моей руки часы и грозно скомандовал:

– Руки назад. Вперед!

Мы пошли по описывающему круг коридору, вдоль которого шли двери тюремных камер, и остановились возле одной из них. Надзиратель, в руках которого была связка ключей, открыл ее и втолкнул меня. Заключенные уже спали. Плохо соображая, что со мной произошло, я уселся на край параши, обхватив голову руками. Кто-то в углу ехидно хихикнул:

– Не успел войти, как на парашу повело.

С верхних нар приподнялся пожилой человек, негромко спросил:

– Новенький? Залезай сюда, пока есть место.

Заснуть не удавалось. Волновался за мать, не знавшую, что со мной произошло. Только под утро сомкнул глаза. Проснулся от лязганья засова в дверях. Застучав мисками, население камеры поплелось за баландой. Через час, отведав похлебки, я предстал перед незнакомцем в чине старшего лейтенанта. Это был следователь Онучкин. Как я потом узнал, Онучкин не был кадровым чекистом: в органы он попал после ранения на фронте. Лет ему было под сорок. Простое квадратное лицо, будто вырубленное топором, прическа ежиком.

Пока я сидел на табурете, вобрав голову в плечи, Онучкин что-то писал, перекладывал какие-то папки, что-то в них искал, изредка поглядывая в мою сторону мутными, белесыми глазами. Вынув из кармана почку «Беломора», закурил. Глубоко затянувшись и выпуская дым кольцами, вежливо произнес:

- Как спалось на новом месте? Не жарко было? Сегодня вон какой денек хороший. До чего ж люблю лето. В молодости из воды не вылезал. Речка, лес, ягоды, грибы… Ты еще молод, тоже любишь все эти прелести, так ведь?- Внимательно посмотрев на мое осунувшееся лицо, зевнул во весь рот и перейдя на официальный тон, строго произнес: Поговорим по существу. Фамилия?

– Светлов Владимир Иванович.

– Год рождения?

– 1926.

– Образование?

– Пять классов.

– Как «пять классов»?

- Сидел в одном классе два года. С математикой был не в ладах.

- Смотри, какой сообразительный! Дурачком хочешь прикинуться? Думаешь, с безграмотного спрос меньше? Ишь ты! Меня не проведешь!- Взглянув на меня, как удав на кролика, твердо произнес: - Так и запишем: восемь классов.

Закашлявшись, побагровел, сплюнул в консервную банку с окурками.

- Теперь давай начистоту. Откровенно. Не ожидал, что советская власть вернется? А вот видишь, пришла… Теперь спрашивать будем по строгости социалистической законности. Немецкие газеты читал? Радио слушал?.. Все вы тут пропитались фашистским зловонием. Лавочки пооткрывали, кабачки, частную торговлю развели, в полиции служили, в НТС, в Управе холуйствовали перед оккупантами, Гитлера восхваляли, порядок его…

Потом я уже понял, какими приемами пользовались следователи. И этот, хотя и не был кадровым чекистом, многое позаимствовал у своих коллег: сначала попытка разговорить подследственного, а потом просто растоптать его как личность, полностью деморализовав его. А если последний старался что-то оспаривать, использовался такой мат, которому мог позавидовать самый отпетый уголовник. Каждый из следователей старался не отступать от своих сотоварищей в цинизме, сквернословии, рукоприкладстве. Это была одной из характерных черт советской следовательской школы.

Я молча поглядывал на Онучкина, пытаясь понять, какая связь между его словами и тем, в чем меня могут обвинить. Тот, как бы угадывая мои мысли, спросил:

- Ваша семья держала поросенка, кур? Отвечай прямо, без уловок.

- Поросенка в начале войны держали, кур - нет.

- Значит, поросенка держали? Ясно, хотели постепенно развить частную собственность, торговать мясом, салом, словом, кормить фрицев. В общем, реставрировать капитализм. Так, Светлов?

Я продолжал молчать, не зная, что отвечать. Вопросы не были такими безобидными, как мне показалось в начале. Я уже знал, что тех, кто находился в оккупации, считали изменниками и немецкими пособниками, с которыми нечего было церемониться. Видимо, эта судьба ждала и меня.

– Назови жильцов вашего дома, особенно выслуживавшихся перед немцами. Ну-ка, прикинь своим чердаком.

Назвать было некого. Жили, кто как мог, каждому хотелось жить и выжить, дождаться прихода своих. Некоторые, рискуя жизнью, были связаны с подпольщиками, старались помочь евреям.

- Кто такой Герняк? – прервал он мои размышления.

Это был наш сосед. При отступлении Красной армии вместе с братом грабил магазины, склады. С приходом немцев был назначен немцами комендантом нашего дома.

– Чем занимался Герняк?

- Я не знаю, но соседи говорили, что он ходил в Управу, чтобы ему дали евреев для уборки двора. Те платили ему, чтобы как-то пообщаться с населением, прибрести хлеб, картошку и другие продукты.

– Ну и что?

На этом допрос прервался: в комнату вошли двое в военной форме.

– Ну, каков улов? – спросил их Онучкин.

– Человек двадцать немецких пособников набрали. Работы будет невпроворот.

– Ну, продолжай – обратился ко мне Онучкин.

– У Герняка была двуколка с бочкой, которую евреи заполняли нечистотами…

– Хочешь сказать, говном? Ну, а дальше что?

- Он впрягал их в оглобли, сам садился на бочку, махал кнутом и кричал: «Ну, поехали, жидовские морды!».

От моего рассказа все трое расхохотались:

– Ну и придумал, ну и молодец!.. На евреях говно возил.

Посмеялись вдоволь и ушли. Онучкин говорит:

- Насмешил ты, Светлов. Прямо артист… Ладно, евреи не в счет… А еще каких пособников знаешь?

– Больше ничего не знаю…

Онучкин ударил кулаком по столу:

- Ты, Светлов, отпетый негодяй и немецкий пособник и покрываешь таких же негодяев, как сам… А вот тебе и доказательство. Видишь листовку? Читал ее жильцам своего дома? Узнаешь?

Онучкин подсунул мне под нос какой-то пожелтевший от времени лист бумаги. На нем крупным шрифтом было написано. «Жыхары города Менска!» Я быстро пробежал глазами текст и вспомнил, как еще в период оккупации в один из летних дней, когда несколько человек из нашего дома сидели на скамейке, греясь на солнышке, к нам подошел незнакомый человек в черной шляпе с портфелем. Вынул из него эту листовку, спросил: «Хто з вас ведае беларускую мову?»

Один из соседей указал на меня: «Вон Володя учился в белорусской школе».

- Чытай ва весь голас, каб усе слухалi.

Я стал читать. В листовке говорилось, что в последнее время в городе развелось много грызунов, что при нынешних санитарных условиях они наносят вред населению. С ними нужно вести решительную и беспощадную борьбу. Мужик, видно, был из какой-нибудь санитарной службы. А заканчивалась листовка довольно смешно: «Смерть крысам и пацукам! Жыве Беларусь!»

Я оценил этот юмор и прочитал листовку жильцам с озорством и насмешкой, а при последних словах вздернул руку и добавил «Хайль!». Все рассмеялись, а человек в шляпе сказал уходя: «Прочтешь всем жильцам, понял?».

Эту листовку я принес домой, и где-то она затерялась среди книг.

– Ну, что молчишь, гаденыш? Соображаешь, как вывернуться?

Я робко произнес:

- А что здесь антисоветского?

Тут его опять взорвало:

Ничего антисоветского, говоришь? Все, что написано при немцах, все антисоветское. Ты, болван, даже не понимаешь, во что вляпался. Это же хитрая, скрытая геббесльсовская пропаганда, замаскированная ловко. Я тебе сейчас расшифрую, как нужно ее понимать. Грызуны и крысы – это партизаны и подпольщики, которые взрывали немецкие склады, устраивали диверсии, пускали под откос немецкие эшелоны. Понял? Вот почему фашисты и призывали население вести с ними борьбу. А такие олухи, как ты и твои соседи, поддались этой гнусной пропаганде.

Придвинув свою квадратную рожу к моему лицу, прошипел:

А чего стоят последние слова: «Смерть крысам и пацукам! Жыве Беларись!»…- Онучин выругался по-матерному. – Это же «Смерть партизанам и подпольщикам!». Так, Светлов?.. Ишь ты, «Жыве Беларусь!». Меня колотит от этих поганых слов.

Онучкин хлебнул из стакана глоток воды, стукнул кулаком по столу, пошел к окну.

- Вон сколько нацдемовской сволочи расхаживает по улицам. Быстро вы тут пропитались немецким порядком! Ничего, скоро они сядут на твое место… Ты хоть понимаешь, Светлов: в то время как твои сверстники умирали за Родину, ты обрабатывал своей пропагандой этих безмозглых, – указал рукой в окно. – А теперь ты сидишь здесь, прикинувшись казанской сиротой.

Я молчал словно онемел. Его слова оглушили меня. Они били по мне в упор.

Онучкин вновь уселся на стул, открыл ящик стола, вынул из него несколько аккуратно сложенных листов, подсунул мне:

- Прочти и подпиши.

Руки у меня дрожали, в голове шумело. Буквы бегали перед глазами.

«Светлов В. И. 1926 г. рождения, находясь на временно оккупированной территории, несмотря на свою молодость, вел активную антисоветскую пропаганду среди населения г. Минска. Высмеивал образ жизни советских людей, злостно клеветал на Советское правительство. Призывал вести беспощадную борьбу против партизан и подпольщиков, называя их крысами и грызунами. Об этом свидетельствует, найденная у него в квартире листовка, напечатанная Белорусской Центральной Радой. При встрече со знакомыми приветствовал их нацдемовскими словами «Жыве Беларусь!». Поднимал по-фашистски руку вверх, восклицая «Хайль Гитлер!».

Листок выпал из рук на пол.

- Гражданин следователь, что же вы делаете? Я никакой не пособник. Зачем же вы меня так оклеветали? Мне же недавно только 18 лет исполнилось. Зачем же вы навязываете мне такое подсудное дело? Я…Я…

Я расплакался.

- Ишь, нюни распустил. Нечего у меня жалость вызывать! Нет тебе, Светлов, никакого оправдания.

- Гражданин начальник, пожалейте вы меня… У меня мать больна, отец тяжело раненный, – всхлипывал я по-детски и, опустив голову, сидел весь сжавшись.

Нашу сцену прервали те двое, что приходили раньше.

– Что ты возишься с этим сосунком. Кончай! Пошли обедать.

- Ладно. На сегодня хватит. Обмозгуй, Светлов, хорошенько свои действия. Завтра так легко уже не отделаешься.

На следующий день я вновь предстал перед Онучиным:

- Ну, как настроение? Тюрьма – это, конечно, не дом родной. Ты, Светлов, не сопротивляйся. Жаль, что не хочешь по-хорошему. А вообще-то не видать тебе уже света божьего. Как поется в песне, «и никто не узнает, где могилка твоя»,- попытался Онучкин пропеть, хрипловатым голосом. Достал мое «дело». Покачивая головой, сморщился, глядя на папку.- Видишь, как распухла? Это все новые доказательства твоей антисоветской деятельности.- Выдержав паузу, произнес:- А ты, оказывается, дьявольски хитер, как говорится, из молодых да ранних. Ну-ка признайся, что читал по радио? Как звали Президента Белорусской Центральной Рады?.

Я ошалело смотрел на него.

– Не помнишь? Я подскажу тебе. Радослав Островский.

А это еще при чем?.. Постепенно в моей душе вместо страха стала зарождаться ненависть и злоба. Во мне все кипело. Нагло, издевательски, не стесняясь, следователь «шил мне дело».

- Ну, а что ты сейчас запоешь, барабанная твоя шкура?

(«Барабанной шкурой» он меня еще много раз называл. Может быть, ему нравилось, избивая меня, думать, что он бьет при этом в барабан.)

Собравшись с силами, с кипящей злобой я выпалил:

- Можете расстреливать меня, но я не подпишу эту фальшивку!

- Ах ты, щенок из немецкой псарни! Не подпишешь? Так я сгною тебя в карцере. И не таких ломал. А ну, вставай к стенке с поднятыми руками. Быстро!

Я встал с табурета и подошел к стене с поднятыми руками. Не помню, сколько я стоял в такой позе. Но, видимо, Онучкину хотелось побыстрее расправиться со мною. Он подошел ко мне с налитыми кровью глазами:

- Так ты, щенок, говоришь, что не подпишешь, если даже тебя расстреляют?- Выругавшись отменным матом, он представил к моему уху пистолет:- Считаю до трех, не подпишешь, прощайся с жизнью!

При слове «три» я не проронил ни слова. Тут он окончательно взбесился и рукояткой пистолета ударил меня по голове. Я осел на пол. Онучкин с остервенением начал месить меня ногами. Неожиданно дверь открылась, и в кабинете возникла невысокая фигура с восточным лицом и почему-то со стеком в руке:

- Онучка, на место!- грозно, как собаке, крикнул он следователю.

Пока я приходил в себя, вытирая рукавом, кровь с лица, человек в форме и с погонами полковника начал отчитывать Онучкина:

- Разве можно так обращаться с подследственными? Смотри, как разукрасил мальчика. Ай, яй, яй!

В его тонких, как нитка губах, играла иезуитская улыбка. Усевшись на нечто подобное старому облинялому дивану, заложив ногу за ногу, поигрывая и постукивая стеком по начищенным до блеска хромовым сапогам, вкрадчиво спросил:

– Сколько тебе лет, юноша?

– 18.

– И родители есть, братья, сестры?

– Только брат.

- Да-а-а, – протянул он, – что ж ты так подзалетел? Агитацией занимался, Островского по радио заситывал, так?

- Никакого Островского я не читал. Я его и знать не знаю. Вы что, это серьезно про меня думаете? Что меня, почти безграмотного юнца кто-то мог посадить по радио что-то читать? У немцев были свои дикторы. Профессионалы. Да разные политики, кому это надо было, выступали по радио.

- Ты, юноша, что, решил вешать мне лапшу на уши? Посмотри-ка на мои погоны. Понял, с кем имеешь дело? Меня не проведешь… Раз твои родители воспитали такого отъявленного выродка, как ты, то они, тоже являются пособниками немцев. А это значит, что они тоже подлежат наказанию… Онучкин, возьмись-ка за родителей. Вот когда они взвоют дуэтом, тогда этот юноша подпишет всё, что надо.

Где-то рядом, в какой-то соседней комнате раздался раздирающий женский крик. Мурашки пробежали по моему телу. Этот крик повторился еще и еще. Ни один мускул не дрогнул на физиономиях моих мучителей.

- Вот прекрасная иллюстрация к моим словам,- сатана в полковничьих погонах подошел ко мне и стеком приподнял мой подбородок.- Слышал? Вот так и твоя мамочка запоет. Ах, какое это будет прелестное соло… Вот что, Онучкин, если мальчик не подпишет, устрой ему такой же концерт с его мамочкой.

Когда полковник вышел, Онучин процедил сквозь зубы:

- Какой музыкально образованный… Дуэт, соло… Мать твою так!

Онучкин смотрел на меня помрачневший, насупив брови. Я ожидал очередного потока матерщины, но этого не последовало. Встав со стула, он подошел ко мне, положил руку на мое плечо и по-отечески начал наставлять меня:

- Подумай, Володя, что тебе грозит. Пожалей хоть своих родителей, брата. Себя пожалей. Ну что ты сопротивляешься?! Ты еще молод. Отсидишь свой срок и начнешь новую жизнь. А вот если будешь упорствовать, за тебя возьмется сам полковник. От него уж пощады точно не жди. Пострадают родные, близкие… Иди в камеру и подумай над моими словами.

В камере меня забросали вопросами:

– Ну что, подписал? Не выдержал? Сдался? Били?

– Нет, не подписал, – ответил я и полез на свои нары.

Уснул я тяжелым, кошмарным сном. Утром, проснувшись, не мог подняться с нар. Тело ныло от побоев. Мне, впервые попавшему в тюрьму, было трудно привыкнуть к этим условиям. Я ведь, фактически, был еще маменькиным сынком, которого внезапно оторвали от родного очага и бросили в совершенно невыносимые условия. Мучительно было привыкать к режиму, к тюремной пище, к тяжелому спертому воздуху, к замкнутому пространству. Хотелось с кем-то поделиться своим горем, посоветоваться, найти в ком-то сочувствие.

Но и здесь жизнь текла своим чередом. Днем и ночью вызывали людей на допросы. Возвращались они оттуда угрюмые, разбитые, измученные. Все с омерзением говорили о недостойных методах следствия, об отвратительных способах получения нужных следователям показаний. А цель у тех была одна – осудить. Казалось, что для следователей обвинительный приговор был воздухом, без которого они не могли дышать.

Обитатели нашей камеры - люди разные. Рядом со мной на нарах оказался худой, хилый, издерганный человек. Он оказался композитором. Фамилия – Иванов. С ним я и поделился, как со мной обращались на следствии. Услышав о полковнике с восточной физиономией, Иванов тихо сказал:

- Я его знаю. Его все знают. Это - садист. В начале мягко стелет, а потом… Я тоже попался на его удочку: «Ну, как настроение, что-нибудь сочиняете»? Я развел руками: ну что в таких условиях можно сочинять? «Каким инструментом владеете?» - «Пианино, аккордеон»- «Отлично! Помните сонаты Бетховена? Особенно «Аппассионату». Это о ней Ленин сказал: «Лучше не знаю музыки, чем соната Аппассионата» - «Как же, как же,- говорю,– эта соната с печалью и страстностью. Но бывает настроение, что хочется слушать только похоронный марш Шопена» - «А вы сами какой похоронный марш написали? Ну-ка, пропойте!» - «Похоронные марши я не пишу» - «Да? А кто похоронный марш для белорусских полицаев написал? Вот сейчас у меня появилось желание послушать хруст ваших пальчиков. Они вам думаю, больше не понадобятся». Позвал двух молодцов. «Прищемите-ка ему его лапки. Усладите его музыкальный слух хрустом собственных пальчиков». Ну я и подписал все, что ему надо было. Правда, пальцы свои сохранил. Может, когда-нибудь еще и понадобятся.

Этот рассказ произвел на меня тяжелое впечатление. Значит, выхода и в самом деле нет.

– Что же мне делать?

– Не знаю, сынок, не знаю. Этот бес – полковник в покое тебя не оставит.

Один из зеков, слышавший наш разговор, проговорил:

- Эх, парень! Не терзай ты свою душу, подпиши, и дело с концом. Скорее попадешь в лагерь. Оттуда напишешь Калинину.

Я ничего не ответил. Задумался. Неужели могут и родных забрать? Эта мысль не выходила из головы. Что же делать? Перед тем, как угодить сюда, я и брат пошли на призывной пункт. Нас записали и сказали быть готовым к сбору. Мать выменяла на какое-то тряпье на два стакана клубники, немного сметаны, хлеба.

– Ешьте, мои детки, ешьте. Не скоро вы это теперь увидите.

Сидела возле нас плакала, вытирая слезы платком.

К вечеру я опять попал на «прием» к следователю. Онучкин был навеселе и встретил меня улыбкой. Про себя я еще тогда, помню, подумал, вспомнив старую восточную поговорку: «Оскал зубов тигра не означает еще улыбки».

– Ну, отдохнул? Я тебя не тревожил, дал возможность обдумать и осознать свои антисоветские действия.

У меня сложилось такое впечатление, что Онучкин не принимает меня всерьез, ведет себя со мной, как с пацаном, с которым можно поиграть в кошки – мышки.

– Что с моими родителями? – с тревогой спросил я.

– Беспокоишься? Правильно беспокоишься. Все теперь зависит от тебя.

Да, поединок наш был явно за ним: он нащупал при помощи полковника-беса мое слабое место. Родных моих надо было спасать. Раз они такие сволочи, то угрозу свою точно в жизнь воплотят. И я понял, какой ценой мне придется обеспечить жизнь моих родителей. Надо было подписывать этот гнусный вымысел. Другого выхода не было. Бороться с ними не было смысла.

– Давайте ручку, подпишу.

Онучкин положил передо мною «дело» и дал ручку.

– Подписывать надо каждую страницу.

Я ставил свою подпись машинально, не читая.

Вот так бы давно, – прогудел над моим ухом следователь. Не мучил бы себя излишними переживаниями, да и у меня не отнимал бы время.

Через два дня я подписал обвинительное заключение. 206-я статья.

Время было позднее. Онучкин был на взводе, от него несло перегаром. Прищурив глаза, долго всматривался в меня. Покачивал головой, постукивал пальцами по столу.

- По своим годам, ты мне в сыновья годишься. Мне где-то даже жаль тебя, говоря по правде. Молод ты совсем, да и дело твое выеденного яйца не стоит. По сравнению с настоящими предателями Родины, конечно. Со всякими полицаями, власовцами, разными отщепенцами, которые сознательно пошли служить немцам… Но раз уже занесло тебя сюда, то отсюда выхода никому нет. Виновен ты или не виновен. Я ведь кровь проливал за родину, дважды ранен, шел в атаку… А теперь вот здесь приходиться заниматься разным дерьмом… Разоткровенничался передо мной, малость перебрал…

Вытащил из ящика стола две папки.

- Давай-ка мы с тобой заключим негласный договор. Я научу тебя, что ты должен сказать в своем последнем слове на суде. Это смягчит наказание… А ты помоги мне вот в чем. У меня плохо со знаками препинания, не говоря об орфографии. А эта, барабанная шкура, мой начальник, тычет меня носом в мои ошибки… Ты сейчас садись хорошенько за стол и исправь в этих папках мои ошибки.

– Гражданин следователь, но я ведь сам не шибко грамотный…

– Брось юлить, Светлов, до войны окончить восемь классов.Это что-то значит.

Что было делать, приступил я к этому труду не без волнения. Фактически мне пришлось исправлять его ошибки, оставляя в тексте свои собственные. Было уже за полночь, когда я закончил эту «продуктивную» работу. Расставлял я знаки препинания, естественно, как Бог на душу положит.

– Ну что, закончил? – позевывая, спросил Онучкин.

– Закончил.

– Много было ошибок?

- Не очень, – пожал я плечами и подумал, что когда обнаружатся еще и мои ошибки, то будет «очень».

Онучкин дал мне сложенный листок бумаги:

– Вот, выучи, что тут написано. Понял?

– Да.

– Ну, молодец.

Последние слова были сказаны просто по-отечески. Нажал под столом кнопку, появился конвойный. «Посмотрим, как ты будешь благодарить меня, когда с моими исправлениями познакомится твой начальник».

Через неделю меня из «американки» перевели в тюрьму по улице Володарского, а суд состоялся в каком-то здании на улице Интернациональной. Судил меня военный трибунал под председательством седовласого полковника и двух молоденьких девушек в военной форме. Был и защитник по фамилии Засунько – глаза плутоватые, одет неряшливо, очки, привязанные веревочкой к ушам, постоянно падающие на грудь.

– Разрешите приступить к защите, – обратился он к полковнику.

- Валяйте, – пренебрежительно ответил тот и склонился над столом, подперев седую голову рукой, то ли собираясь спать, то ли слушать.

- Уважаемый председатель военного трибунала! Уважаемые заседатели! Мой подзащитный Светлов Владимир Иванович совершил тягчайшее преступление против Советского народа. Как выяснилось в ходе следствия и судя по показаниям самого подсудимого, он вел активную пропаганду против Советского строя, клеветал на Советское правительство, способствовал установлению фашистского «порядка» в нашей стране и за ее пределами.

При последних словах моего «защитника» председатель поднял голову и брезгливо поморщился. Я сидел ни живой, ни мертвый. «Защитник», упиваясь своим красноречием, продолжал:

- Светлов Владимир Иванович подло и мерзко предавал свой народ, нашу социалистическую родину. Тем самым он заслуживает применения к нему самой высокой меры наказания!

Высморкнувшись не то в платок, не то в помятую тряпочку, Засунько поднял кверху руку и, описав указательным пальцем круг, воскликнул:

– Но! Я повторяю, но!

– Ну, – спросил Председатель, подняв голову

- Но учитывая возраст и молодость моего подзащитного, а так же то, что наш пролетарский суд является не только карающим мечом, но и несет в себе функции воспитательного значения, я прошу высокий суд отнестись к моему подзащитному снисходительно. Заменить ему высшую меру наказания пятнадцатью годами исправительных лагерей.

Обведя всех мутным сияющим взглядом, защитник, удовлетворенный речью, пошатываясь, с облегченьем сел на стул.

- Адвокат Засунько, – пренебрежительно обратился к нему Председатель, – я уже вам не впервые делаю замечание. Не превышайте своих полномочий. Выносить приговор – не в вашей компетенции. Это раз. Во-вторых, приходить в таком виде в суд недозволительно.

– Да. Да, конечно, – виновато улыбнулся Засунько.

(Уже после освобождения я рассказал я Михаилу Сильвестровичу Горячуну – известному в Белоруссии правозащитнику как меня защищал мой адвокат.

– Ну что Вы! – с омерзением воскликнул Горячун. – Засулько - разложившийся тип, пьяница и негодяй, без чести и совести. Его выгнали из адвокатов.)

Военный трибунал приговорил меня к 10 годам исправительно-трудовых лагерей с конфискацией имущества. Правда, при бомбежке Минска советскими самолетами сгорел наш дом, так что конфисковать, в общем-то, было нечего. А меня ожидал этап на Воркуту – чудесную планету, где «двенадцать месяцев зима, остальное лето».

Вот так летом 1944 года Минск освободился он меня.

 
 
Яндекс.Метрика